Как выиграть билет в лотерею. Как неожиданно для себя сдать экзамены в лучший институт страны. Как получить назначение на новую ошеломительную работу. Как поехать нежданно-негаданно в невиданную страну. Родиться мужчиной.
Встретиться в кафе — всё равно, как родиться мужчиной. Счастье, к которому привыкаешь. И которое начинаешь воспринимать, как должное. Не абсурд ли?
Ну, подумаешь, синее море. Ну, подумаешь, сладчайший город, пыльный, босой, весь в цвету — мечети, минареты, гробницы, мрамор, пыль, белые цветы, густое тёплое благовоние жасмина в воздухе. Сплошное лето. Подумаешь, земли чужие и чуждые. Где ты не мог — ни отец твой — бегать, оставляя отпечатки стоп в мягкой бархатистой пыли, тонкой, как рай. Не мог. Не был. Поскольку здесь не родился — родился в иных местах.
И чудо, заманчивое отсюда, из кельи «нигде», становится обыденностью, едва преступаешь порог.
Так и я привыкла к Москве. Вобрала, впитала, вдохнула грозное спокойствие города накануне очередной зимы. Сколько их она уже видела. Сколько ещё перелистнёт.
А кафе между тем услаждает ухо дребезгом приятного шума, негромкой музычкой, и приятно, что вокруг люди, приятно одетые, и сами себе мы приятны, такие тоже одетые хорошо, обеспеченные, сытые — ведь кафе не для утоления голода, разве так, побаловаться, поклевать, съесть какую-нибудь ароматную невидаль, выпить кофе не просто, а из высокого бокала, с мягкой нежной шапкой белой пены, и при том чтобы — обязательно через соломинку. И не голод тут приличен, а аппетит. Покурить тонкую, как зубочистка, сигаретку.
(Он сказал, что забыл, как пишутся профитроли, но помнит вкус).
И дальше пойти себе восвояси, удивляясь в самом центре обилию бомжей — скоро Москва превратится в гетто, говорит мой высокий спутник, будем надеяться, Лужков выселит их всех за третье кольцо. А я поёживаюсь. От слов или скорее от ветра?
Может быть, мне даже поцелуют руку прежде чем спуститься в метро и пропасть из виду?
Нет, всего лишь улыбнутся. Но и то немало.
И я иду дальше, не то чтобы ненавидя — слишком сильное слово, не стоит трепать — а утомленная и презрительная к собственной сытости и даже пресыщенности, опостылел зябкий город с его крутой сменой регистров и тональностей, как выразился бы экскурсовод. Тошно в нём. Я им отравлена до мозга костей.
И, как, поймав карпа, чье сладкое рыбье мясо припахивало тиной, повар вымачивал его полтора часа в молоке, уже разделанного и порубленного на куски, так и меня надлежит вымочить в некоей подлинности, прежде чем окажусь удобна к употреблению. Чтобы тон не проскваживала ирония, во взгляде не прощупывался второй взгляд, в улыбке — ехидство, в словах не сидел сарказм. Что мне делать с собой? Я так от себя устала.
Даже мужчину себе найти я никогда не могла.
Вот разве в один из летних вечеров — ближнее Подмосковье, территория спортбазы «Буревестник» — я повидалась с Евгением, замечательным однокурсником. Кто не помнит явно нездешним светом поблескивавших квадратных очков Женьки-абитуриента, его теплого, и даже в аудитории трижды, словно по ритуалу, обёрнутого вокруг тощей шеи шерстяного полосатого, мамой связанного шарфа! Кто теперь бы признал того, желторотого, угловатого, с безумным блеском очков, в спокойном вальяжном, сменившем очки на линзы, галантном, добротном, приобретшем плавность линий и движений парне двадцати, фу-ты ну-ты, шести, что ли, лет.
И вновь нахлынули воспоминания — куда бы вас деть, чтоб не высовывались, не торчали, как сено из прорех? Какого лешего мы, завязшие в собственной рефлексии, без конца при встречах говорим друг другу: «А помнишь?..» Разве мы уже в том возрасте? Разве лучшее наше время прошло? Разве не осталось ничего в настоящем?
Так не пойдет. Я хочу, чтобы по возможности мемуары начались лет в восемьдесят. Хорошо, уговорили, в семьдесят два — но уж никак не раньше!
Стояли, болтали на выносе-барже маленького ресторанчика, а город, словно сплавлялся по реке куда-то вниз, плыл и трепетал в мареве, колыхались очертания новостроек, возведенных буквально в предыдущие два-три года, с тех пор, как Москва бурно, словно будяк, попёрла в рост, хотя отдельно взятые скептики и повторяли в недоумении, куда ей, мол. Разорвёт…
Не разрывало. Один из парадоксов важного города, искренне любимого всеми нами, одного из вечных, в том состоит, что он безразмерен. У него нет естественных пределов. Он не тождественен самому себе. Доказано всем ходом истории.
Но, кажется, я отвлеклась. Евгений рассказывал о впечатлении, произведенном моей первой книжкой на однокашников. Тщетно пытаясь умерить пританцовывашее внутри тщеславие, слушала его словно бы вполуха, ловила каждое слово. И вдруг застигла себя на мысли, он, стоящий передо мной — почему так близко? Отступлю на полшага — персонаж, прототип, можно так выразиться, бывший всего лишь одним из второстепенных, как думалось, героев, присутствовал, убедительно и незаметно, не только в той моей жизни, но и в последующей, которая протекала до теперешнего вечера, казалось бы, совершенно не озабоченная фактом существования на планете такого человека.
— Геннадий Данилович водил меня на могилу Асмуса. Можно сказать, почти символическое событие. Для меня, во всяком случае. Я ни в коем разе не претендую на статус преемника асмусовской традиции в истории философии… Нет, конечно же. Не тот масштаб.
Я беспокойно шевельнулась, предпринимая, должно быть, не слишком убедительную попытку возразить. Но, как и тогда, давно, Евгений небрежно отстранил ещё непрозвучавшую реплику.
— И, однако, Геннадий Данилович в своё время учился у Асмуса…
Геннадий Данилович! Разве человек с таким именем может быть обыкновенным? Философ-поэма, поэт-песня. Не одна розовощёкая второкурсница сходила с ума по статному преподавателю, да и о нём самом ходила ароматная слава. Теперь он заметно высох — поджарость перешла в сухость, ведь внутренний огонь не угасал. Приобрел облик почти пергаметный, словно запечатлел в себе те скрижали, многоуровневые иероглифы и причудливые сакральные письмена всех религий, будто сам и стал манускриптом, свитком, библией, торой, талмудом, самшитовыми самхитами, упанишадами, в которых разноязыкий всевышний чертит свои тайные знаки. Сухуф, воплощенный в человеческом теле.
— Ты знаешь, Геннадий Данилович сейчас очень отстранен от всех своих студентов. А вот о тебе помнит. Он всегда восхищался твоим складом ума, и до сих пор нет-нет да и приведет на память тот доклад по Плотину…
— Передавай же ему поклон, — сказала я и впрямь чуть поклонилась, такова была мера моего опьянения.
В тот вечер, как назло, не выпили ни капли, не на что было списать сладкий и томительный бред.
Но для волнения и мучения хватает: начала прерывистого тумана над рекой, рваного, разобранного облаками заката, чарующих плесков воды, свиста птиц-полуночниц, да памяти разом о всех тех годах — и всех тех вещах, что связаны с Университетом на Воробьевых горах, бывших Ленинскими ещё в ту пору, когда мы туда поступали.
Ты был.
Слушаю с затаённой яростью в душе то выспренно-высокопарное, что лепит мне Женя. Кажется, он считает, мне по-прежнему семнадцать.
— А Миху ты тогда крепко приложила.
— Да что ты?
— Да, он обижен. Сейчас, кстати, изменился. Да и ты тоже.
— Надо же. Неужели?
— Правда. Повзрослела, мне кажется. Похорошела…
Речь, словно радио, бормочущее фоном. Совершенно невозможна обратная коммуникация, как я бы сказала в другом случае. Не прерываю Женю — только лишь потому, что боюсь обидеть. Но как можно быть таким увлечённым собой, даже не видеть: мне не интересно. То есть, интересно, но совершенно не это. Совершенно не то он говорит… А лучше бы просто тихо сплыл куда-то, оставил меня одну. И я бы ждала его появления, как ждут лишь молодые женщины появления молодого мужчины — и уже не важно было бы, кто, именно Евгений, или вовсе не он?
Тихая июньская ночь. Край небослона до сей поры розов и жёлт. Стояла бы спиной, подрагивая ситцевыми плечами, ходили, волнуясь, лопатки, и я переступала с одной точёной ноги в голубой туфельке на другую точёную ногу в голубой туфельке. Ждала бы.
А так — серая с острыми носками обувь, и вместо платья светлые брюки и «камис», косая длинная, чуть не до колен, рубашка. «Так и пойдёшь в ночнушке?» — спросила утром бабушка. «Самая мода,» — ответила я. «У денег глаз нету, — рассердилась она. — Что дурно, то потешно…»
Ждать некого, Евгений — здесь. Лишь плеск воды, и шелест листьев, и насекомый стрекот, ну, и, конечно, закат — розные цитаты стихотворения, которое могло быть прочитано всё, целиком. Но нет.
Надо же, название. Тёплая балка. Только в Ялте может быть улица с таким названием. Интересно, откуда произошло? Хотя, интерес нестойкий. Вряд ли ради прояснения вопроса я бы хоть на минуту зашла в краеведческий. Но у соседки можно спросить. Кстати, я жду её. Сулили, предупредят.