Паша-Король явился за Ириной, кто-то амбалистый из его свиты похохатывает с Мариной, а мы смотрим на них в окно и словно совершенно не при чем.
Паша коренастенький, крепенький (боровичок), в черном длиннополом пальто, концы белого, как снег, шарфа свешиваются до колен, ковбойская шляпа с широкой тульей – Король.
«Джип» – черный конь-огонь, взмахнет огненным хвостом и унесет девушек в неведомые райские кущи.
Сон – Лазику.
А если и впрямь?
«Все, – бросает Лазик, – больше не могу. Есть этот Паша, нет его, к чертям собачьим!»
Он сгребает, швыряет вещи в широко раскрытую сумку. Вот так – вдруг, внезапно, как на пожаре. Я еле успеваю за ним, хотя мне вовсе не хочется уезжать раньше времени (еще день). За окном не поздний вечер, только что зажглись фонари, серебрится снег, в форточку задувает чистый морозный воздух.
В дверь стучат.
«Мальчики, вы дома?» – вкрадчивый голосок Ирины.
«Тссс…» – Лазик прикладывает палец к губам.
Стук повторяется, но мы замерли, мы притаились, нас нет…
Шаги удаляются.
По скрипучему снегу, как тати в нощи, крадемся мы за ворота дома отдыха. На территории пусто. Только свет в окнах да густые тени от разлапистых запорошенных елей.
Успеть бы на электричку!..
Воспитание
по доктору Шпеерту
Только теперь, когда его нет, я понимаю, что все было ошибкой. Его заблуждением. Моим. Нашим. Одним из тех, за которые приходится платить слишком дорого.
Его нет, а мне тяжело, очень тяжело, несмотря на то, что все должно было пройти незаметно и его уход никак не должен был особенно сказаться на моем самочувствии. Он сам сделал для этого все, что мог. Или не все? Невольно я оказываюсь под влиянием этой его странной идеи, которую он где-то вычитал (доктор Шпеерт), и сам начинаю домысливать, что бы еще надо было предпринять для углубления и без того немаленькой пропасти между нами.
А ведь я любил его и готов был любить еще больше (одно из самых ранних впечатлений – он держит меня на руках, высоко подняв в воздух, весело захватывает дух, но страха нет – отцовские руки большие и сильные, ощущение, что все тело умещается в его ладонях). Отец есть отец, не надо ничего объяснять, но что-то мешало…
Он словно сам сопротивлялся, словно не хотел.
Если б знать…
Он сжимался, стоило к нему прикоснуться. Плечи приподнимал или передергивал ими – резко, словно дернуло током. Словно ему было противно прикосновение, физический контакт, кожа воспаленная, отсутствие кожи… Отклонялся – резко, как если бы больно.
Странно: вроде и отношения нормальные, не чтоб очень близкие, но вполне. Все-таки отец и сын. Лучше, однако, не дотрагиваться. А ведь хотелось. Тепло отцовского тела – защитное, доброе, успокаивающее. Разбежаться и – взлететь на сильных руках, прижаться, как бы укрываясь от неведомого.
Иногда, заставая его сидящим, инстинктивно протягивал руку – погладить. Просто провести ладонью – по седеющим уже волосам, по плечу, по чуть сутулой спине, ощутить тепло тела, родство тела, может, даже наклониться, чтобы запах уловить. Родной.
Впрочем, может, и не запах, а флюиды, аура – все-таки отец.
Он же – отклонялся, – будто опасаясь удара.
Дергался.
Сколько раз незаметно приникал к его кожаной куртке. Запах (чуть-чуть табака) – отцовский. Теплый, но с каким-то еще оттенком – прохладноватым – подъезда, улицы, удаляющихся (приближающихся, затихающих) шагов, а также прочих безвестных мест, куда тот уходил по работе, совмещение теплого и холодного, родного и чужого, дома и… неведомо чего – распахнутого, просквоженного пространства. Или еще чего-то, далекого и огромного.
Теплое, однако, перебивало, пересиливало, как бы проводило грань, отделяя от холодного, далекого, тревожного.
Щемящее.
С нетерпением, переходящим в панику, я ждал его возвращения с работы, радостно выбегал навстречу, едва стоило щелкнуть ключу в замке. А он словно не видел меня, верней, просто не смотрел в мою сторону – молча раздевался, затем, присев на корточки, устало развязывал шнурки на ботинках, и я видел его склоненную чуть седоватую голову, профиль – спокойный, сосредоточенный, отчужденный.
«Ну что, как дела?» – почти формальный, привычный вопрос, на который даже не обязательно отвечать, он как бы и не ждал ответа, а проходил прямиком к себе в комнату, разве слегка потрепав меня по волосам, и то, если у него было особое настроение, а так рука, бывало, мягко, но настойчиво отстраняла меня («Не стой на дороге!»)… Мне-то хотелось тут же, сию минуту, с ним поделиться какой-нибудь сногсшибательной новостью (найденной зажигалкой, новой серией марок, поселившейся на лестнице возле чердака кошкой с котятами, да мало ли…).
Конечно, он уставал, по лицу видно, и мать часто осаживала меня, когда я ближе к ночи слишком уж разыгрывался или громко включал телевизор. «Дай отдохнуть, – говорила она.– Не видишь, отец пришел уставший». Она заботилась о нем, а сам он молчал.
Он молчал и в тех случаях, когда я совершал какой-нибудь проступок. Не ругал, не отчитывал, не доставал нотациями, а просто замолкал, причем надолго, словно я вообще переставал для него существовать. Надо признаться – наказание тягостнейшее. Молчание как… трудно даже сказать, как что. Ну как отсутствие воздуха (нечем дышать). Как пустота. Рука в темноте ищет опоры, а встречает… ничего не встречает.
А ведь он не был молчаливым человеком. Он умел быть веселым и часто шутил, особенно когда приходили его друзья и они выпивали на кухне. Мне не возбранялось присутствовать (праздник), но и тогда отец не обращал на меня никакого внимания.
Любимое его слово по отношению ко мне было «сам». Нет, он не отказывался помочь, если я просил его о чем-то – починить велосипед, вынуть занозу или еще что-то, он подзывал меня и говорил: «Смотри…» И второй раз уже можно было его не просить.
«Сам!»
Это, впрочем, ладно, нет и нет, сам и сам. Наверно, даже правильно. Я учился делать все своими руками, и это шло только на пользу. Что-что, а в жизни всегда пригодится. Отец вообще считал, что надо уметь делать все самому, тогда не будешь ни от кого зависеть. Кран в ванной или бачок в туалете, ремонт комнаты или электрическая проводка, давай-ка попробуй, видишь, можешь же, главное, не лениться.
«Ты сам все можешь», – одобрительно. Отстраняюще. Из какого-то своего далека. Мол, он тут вовсе не при чем, как бы я сам все знал и умел. И вовсе не благодаря ему.
Так и стало привычным: «я сам».
Он мог быть и заботливым. Однажды, когда мне было лет шесть, мы с ним ездили на Черное море, в Анапу, и мне в столовой, куда ходили обедать, упал на ногу металлический поднос. Краем на ноготь большого пальца. Боль адская. Ноготь посинел. В травмопункте врач поначалу напугал, что надо его сдирать (о, ужас!), но потом почему-то раздумал.
Ночью боль особенно разыгралась. Отец по совету доктора делал мне ванночки для ноги – наливал в таз горячую воду и сидел рядом. Что-то он еще говорил, кажется, про умение терпеть боль, дескать, в жизни всякое случается, и надо быть готовым ко всему, надо быть мужчиной… Как ни странно, на меня это действовало, я скрипел зубами, но старался не хныкать, хотя слезы сами выкатывались из глаз и я их украдкой смахивал. К утру боль приутихла, и мы оба крепко уснули.
А потом он снова был как бы сам по себе, отдельно, предоставляя мне полную свободу и только поглядывая изредка, где я и что. Впрочем, тогда это нисколько не удивляло – он был взрослым, намного старше меня (уже тогда ему было под пятьдесят) – и что ему было со мной? Да мне и не было это особенно нужно. «Я сам» работало беспроигрышно. Тем более море, песок, солнце, с шумом накатывающая на берег и щекочущая ноги белоснежная пена, разноцветные камушки, медузы и прочие радости благодатного Юга.
Отец учил меня нырять. Плавать я уже умел, а нырять глубоко не решался. Только чуть-чуть уходил с головой в воду, проплывал метра два под водой и тут же выныривал. «Ерунда, – сказал отец. – Это не называется нырять. Это называется “мочить голову”».
Однажды он позвал меня проплыть с ним подальше, за красно-белый буй, где начиналась настоящая глубина. Можно сказать, в открытое море, туда, где оно почти сливалось с горизонтом, где ослепительно сияло большое желтое солнце.
Море было спокойно, почти без волн, но я все равно подустал. Мысль о том, что где-то подо мной совсем далеко дно и что я при всем желании не смог бы опереться о него ногами, вселяла в меня не просто тревогу, но даже легкую панику. Отец наконец перестал взмахивать руками, вытянулся на воде и сказал: «Ну что, нырнем?» – и, кувыркнувшись, стрелой ушел в глубину, только пятки мелькнули.
Это было так неожиданно, что я даже и не подумал последовать за ним. Я видел (или мне казалось) его тело где-то внизу, потом оно вдруг исчезло. Время остановилось. Я лихорадочно вертел головой, надеясь увидеть его где-то неподалеку, но покрытая легкой рябью поверхность моря была пустынна. В животе – тошнотворный холодок, берег отдалился на бесконечность, только что весело синевшее море внезапно приобрело какой-то тяжелый свинцовый отлив.