Врач оказался, пожалуй, даже симпатичным. Взяв за нас дважды по триста франков, он заставил меня и Анну пройти уйму тестов, заполнить анкеты для освобождения от тяжести разлуки, боли утраты. Он велел нам рисовать, чтобы расшифровать в картинках наше горе, и выполнять упражнения, чтобы измерить нашу злость, – особенно мою. Задавал сотни вопросов, чтобы докопаться до причин нашего неприятия действительности. Я отделался довольно легко, антидепрессантом – валиум, по пять миллиграммов вечером, – и визитами к психологу дважды в неделю. Столько времени, сколько потребуется, сказал он.
С таблетками моя злость затаилась где-то в животе и больше не выходила наружу.
Мою сестру отправили к логопеду, тоже дважды в неделю, и к остеопату, на всякий случай, потеребить щечный нерв, крыловидную мышцу и какую-то там подъязычную ямку.
В первый раз к врачу провожал Анну я. Как только мы вышли за порог нашего большого дома, ставшего теперь пустым, она взяла меня за руку. Ее маленькая ладошка в моей большой руке. И мое сердце сорвалось с цепи. Все эти годы ни она, ни Анн не касались меня, не обнимали. Весь их мир был друг в друге, за исключением редких нежностей, которыми они обменивались порой с мамой. Или столь же редких страхов, которые та успокаивала своими ласками.
Я остановился и посмотрел на нее, а она подняла на меня красивые зеленые глаза и улыбнулась. Ей едва исполнилось семь лет. Я и не знал, какая она красивая. Ее ручонка крепче сжала мою ладонь. В этот миг я понял, что мы стали друзьями.
Рада у есть.
Она произносила теперь только одно слово из двух.
С недавних пор мне стали угрожать. Не напрямую. Не как в кино, где бандюга подносит кулак к вашему лицу: в следующий раз я тебя. Нет. Мелочи. Царапины на машине. Дерьмо – полагаю, собачье, – в почтовом ящике кабинета. Рисунок на двери. Череп. И прочее в том же роде. Я кое-кого подозревал, но сделать ничего не мог. ФФФ дожал меня, и мы пошли в полицейский участок подавать жалобу.
Расследования не будет, мсье, заявил мне капрал, на нас висят восемьсот жалоб, понаставили повсюду камер, а поймать никого не могут, как пачкали стены, так и пачкают, как срезали сумки, так и срезают, как снимали часы, так и снимают. Зло эволюционирует. Оно коварное. Скользкое, как угорь. Мы всегда опаздываем, а приезжаем – камни в нас летят и брань площадная. Нет, мы не будем делать анализ на ДНК собачьего дерьма, о котором вы говорите. Здесь вам не полиция Майами, а заштатный полицейский участок, мусорная свалка невзгод человеческих, мсье. Украденные шины, разобранные мотоциклы, избитые женщины, пьяные драки, дети с ожогами от косяков. Мне нравилось, что я страж порядка, послушайте, как звучит: «страж порядка», но кругом хаос, а я ничего не могу устеречь, даже собственных иллюзий. Все в дым. Ладно, вы подавайте жалобу, если хотите, я не могу вам запретить. Сейчас позову стажера, и он заполнит бумаги. Только это будет долго, у нас компьютерная сеть зависла.
Я тогда дал заключение по поводу предполагаемого перелома шейных позвонков: в машину парня врезался сзади другой автомобиль, когда он стоял на светофоре. Помимо поврежденной машины, он жаловался на боли в затылке. Перелом шейных позвонков при резком торможении – обычное дело. В досье значилось следующее: «временная нетрудоспособность – 7 дней (без больничного листа), тяжесть случая – 2/7 (2 по 7-балльной шкале) и процент ФМУ (физический и моральный ущерб) – 2 %». Общая сумма компенсации составила семь тысяч евро. У пострадавшего был «Вольво S70» 1998 года выпуска. На этих моделях ремень безопасности с тремя стопорами в случае удара натягивается сразу, а стало быть, нет эластичного эффекта перед блокировкой, то есть тело почти не защищено, когда его резко откидывает на спинку сиденья натяжением ремня. Эргономика подголовника практически не оставляет зазора между ним и головой водителя. Но что поделаешь. Человек пострадал. В моей работе, однако, не было места сочувствию, поэтому я решил проследить, как он проводит время, и нанял частного детектива – семьдесят евро в час. Проработав два дня по четыре часа, он принес мне фотографии, на которых был отлично виден мой страдалец, танцующий в клубе «Макумба» с двумя молодыми женщинами. Он получился очень отчетливо: шеей вертел вовсю, и вообще виртуоз брейк-данса. Отличные снимки. Я отказал в компенсации и получил собачье дерьмо.
Черт с ним, жалобу я подавать не стал.
Вернувшись домой, я налил себе большой стакан вина. Я кипел. Злость во мне клокотала. Она не выходила наружу после валиума в детстве, таилась в моем нутре, мало-помалу меня замыкая, мой маленький личный тюремщик. Как бы я хотел быть сильным, пойти выдать танцору по первое число, выбить ему зубы, свернуть шею, заткнуть ему в глотку его собачье дерьмо. Дерьмо всех тех, кто ломает нам жизнь. Исподволь. На скользком пути сиятельного трупа.
Паршивец, подрезающий вас на повороте.
Продавец, клянущийся, что вы дали ему десятку, а не двадцатку.
Вино, отдающее пробкой, за которое вы переплатили.
И дражайшая Натали, которая нанесла однажды первый удар в спину.
Но я не мог. Я был не способен. За причиненное мне зло я отыгрывался на себе. Я много курил и много пил в ту ночь в тишине моей квартиры. Мне бы хотелось, чтобы вы были здесь, ты и Жозефина, я попросил бы у вас прощения и сам простил бы химика, привившего мне свои слабости. Но прощение не в нашем характере, ты же знаешь.
Алкоголь усыпил мою злость. Атавистическая трусость вновь взяла верх. В ту ночь.
Я понимаю, что ты многого мне не говоришь. Я знаю твою боль, я испытал ее в твоем возрасте, да и до сих пор она не оставляет меня. Я бил подушку, грыз ногти до крови. Бросал свинцовые пульки, которые выменивал на все мои шарики, в окна машин, домов; мне нравился звон разбитого стекла. Я ощущал внутри то же самое. Мне было страшно. Страшно, как тебе. Один день боли может перечеркнуть тысячу счастливых дней. Это несправедливо. Нам бы разговаривать с тобой почаще, лучше узнать друг друга. Ты мальчик умный, смышленый. Знаешь, однажды я спросил отца, почему идет дождь. Он поднял очи горе и повел плечами, как будто я задал глупый вопрос. Он ведь был химиком, я знал, что он понимал толк в таких вещах и даже в причинах гроз и приливов. Но он не ответил. Был, наверно, слишком занят своими мыслями, в которые я вторгся с моим вопросом, клянча любви; и это его ужасало. Вопрос этот трудный, Леон. Я искал ответ, предвидя, что настанет день, когда ты тоже спросишь меня, почему идет дождь. Но ты так и не задал мне этого вопроса.
Мы с твоей тетей остались с отцом. Он не умел приготовить омлет и тем паче шоколадный мусс, заплести Анне косички, даже запустить стиральную машину. Он взял женщину для помощи по хозяйству, потом другую женщину, которая стала ему женой, а нам хозяйкой. Мы с ним мало говорили, как и я с тобой.
Знаю, когда нам грустно, мы не обращаемся к тем, кто мог бы нас утешить. И от этого еще грустнее. Мы думаем, что появились на свет, потому что наши родители любили друг друга, и вдруг оказывается, что мы были недостаточно желанны, чтобы они остались с нами. Вырасти – значит понять, что не так уж ты и любим. Это больно. Мне тоже грустно из-за мамы, грустно, что мы больше не семья, что все прошло, грустно видеть, что нет ничего постоянного. Что любовь труслива. Если бы ты знал, как я устал, Леон, как мне горько этой ночью из-за того ужасного, что я делаю.
Ну вот. Когда вода испаряется на солнце, переходит из жидкого состояния в газообразное, она становится легче воздуха и, взлетая, образует облака. А когда облака попадают в более низкую температуру, вода конденсируется и возвращается в жидкое состояние: идет дождь.
Вот ответ, Леон.
Но есть и другой, который мне так хотелось бы дать тебе, ибо его я считаю более верным. Он родился у народа маори. Когда был создан мир, Рангинуи и Папатуануку – или Ранги и Папа – жили, крепко обнявшись и обрекая тем самым своих детей расти между ними в тесноте и темноте. Но это пришлось не по вкусу их сыну Тане, который однажды лег на спину и, толкая Папа руками, а Ранги ногами, разделил их.
Рангинуи стал отцом-небом. Папатуануку – матерью-землей. А дождь – это безмерное горе Ранги.
Я помню, как мы радовались, когда ты родился. Ты появился на свет через три года после Жозефины. Натали, похоже, хорошо переносила новую беременность. Последние три месяца она не выходила днем, предпочитая покой и прохладу дома. На последних неделях решила заново покрасить кухню, потом комнаты. Мы походили тогда на идеальную семейку из глянцевых журналов, конфетно-розовую. На фотографиях той поры Жозефина рассаживает плюшевых зверюшек в детской кроватке. Жозефина целует большой живот матери. Жозефина рисует, раскрашивает, готовит тысячу подарков будущему братику. Жозефина делает «березку» в гостиной. Жозефина играет с куклой в дочки-матери. Жозефина красавица. Натали сажает луковицы гиацинтов в нашем садике. Натали, смеясь, показывает свои груди, утроившиеся в объеме. Натали посылает мне воздушный поцелуй. В нашей кухне улыбается мой отец, жена держит его за руку; Натали приготовила окуня, запеченного в соли с чабрецом, и рыба перепеклась. На фотографиях не видно вкуса рыбы. Не видно лживых комплиментов: окунь был изумительный. Вот наша новая машина. И я, дурень дурнем, рядом с новой машиной. Вот трехколесный велосипедик Барби. Натали и Жозефина в ванне. Анна и ее муж Тома в нашем садике рядом с увядшим гиацинтом. Не видно нашей матери. Не видно лжи. Не видно ребенка, которого Натали не захотела сохранить годом раньше, потому что не знала, будет ли еще любить меня. Не видно этой любви, краткой и бесконечной, огромной и трагической. Не видно моих тогдашних слез. Моих тогдашних ночей на диване. Моей тогдашней бессонницы. Тогдашнего зла, которое просачивалось исподволь. Пробуждавшегося зверя.