Потом камера перестала стрелять, повернулась к Грыму и Хлое и несколько раз повела в разные стороны носом – совсем как человек, отрицательно качающий головой. Когда она замерла, треск падающих стволов был еще слышен.
– Вот так будет ловить, – сказала Хлоя. – Понял?
– Понял, – ответил Грым сам не зная кому – камере или Хлое.
Теперь к дороге вела дымящаяся просека, и выбрать маршрут было нетрудно. Камера пропустила их вперед и поплыла следом.
Выйдя на дорогу, Грым и Хлоя остановились.
– А дальше? – спросил Грым.
– Сейчас объяснит, – предположила Хлоя.
Грым повернулся к камере.
Камера повела себя странно. Не отворачивая от них своих бельм, она поплыла вверх и вбок, в сторону солнца – и вдруг исчезла. Грым понял, что она опять включила камуфляж. Сразу стало непонятно, где она – никакого дрожания в воздухе различить было нельзя.
Грым несколько секунд вглядывался в небо.
– Может, она улетела? – предположил он.
Никто не ответил.
Грым повернулся и увидел, что Хлоя лежит на дороге, свернувшись аккуратным калачиком. Она выглядела безмятежно спящей, а из руки у нее торчала какая-то зеленая стрелка. Грым хотел нагнуться, а потом услышал щелчок, и что-то его укололо. Он увидел такую же зеленую стрелку, торчащую из своей груди. Он выдернул ее – за пластиковой ножкой была короткая гибкая иголка, такая тонкая, что даже не выступило крови.
«Ничего страшного», – подумал он.
Потом ему страшно захотелось сесть на дорогу, и не было никакой возможности противостоять этому желанию. А когда он сел, стало ясно, что надо лечь, и он лег.
Хлоя лежала рядом – он видел ее платье, плечо и часть лица. Ее глаза были открыты, но она смотрела в сторону.
Грым плохо понимал происходящее. Ему казалось, что надо немного собраться с силами, и можно будет встать. Надо было, чтобы кто-то помог, чуть подтолкнул, и тогда оцепенение отпустило бы. Но помощи не было.
Кажется, солнце успело немного переместиться по небу. А потом он почувствовал еще один укол, на этот раз в ногу, и паралич сразу прошел. Он повернул голову и увидел, что Хлоя тоже ожила.
Она уже почти встала, и вдруг получила такой удар в спину, что снова растянулась в пыли. Грыму показалось, будто солнце ушло за тучи. Он поднял глаза.
Закрывая полнеба, над ним нависли вооруженные всадники. За их спинами была целая кавалькада, которой Грым с Хлоей перекрыли путь.
Видимо, в ней ехал кто-то очень важный. Его охраняли конные ганджуберсерки из гарнизона Славы – седобородые богатыри с накладными пыльными дредами и короткими костяными трубками в зубах. Они были одеты в камуфляж с черными латами и вооружены тяжелыми копьями. Один из всадников только что ткнул Хлою в спину тупым концом копья – и теперь разворачивал его для удара острием. Берсерки убивали не думая, поэтому Грым замер от ужаса.
Но тут раздалась короткая команда, и берсерк опустил копье. Линия всадников расступилась, и они съехали с дороги.
– Встать!
Грым и Хлоя кое-как поднялись на ноги.
Перед ними был черный моторенваген – длинный и открытый, из самых дорогих. Такой мог быть только у очень важного вертухая. Но в нем сидели не глобальные урки, а мрачные правозащитники в черных плащах. Дальше стоял другой моторенваген – тоже черный, еще приземистей и внушительней, только закрытый. А еще дальше возвышался красный в золотых спастиках паланкин с чудотворным ликом Маниту, спрятанным за занавеской. Его держали потные силачи в бархатных шортах, по четверо на каждую ручку.
Верх второго моторенвагена плавно открылся, свернувшись в ракушку за сиденьями. К дверце сразу подскочил подпрыгивающий от рвения придворный секретарь из кастратов, наряженный в гербовое трико и маску петуха.
В моторенвагене сидел…
Грым не поверил своим глазам.
Там сидел Рван Дюрекс, уркский каган и правитель, великий герой семи войн. Слева от него на заднем сиденье развалился обмазанный сластями мальчонка-любимец. Справа блестела золотыми цепями резиновая женщина – из тех, что делают в Биг Бизе. Женщин каган не любил, о чем знали все. Это был просто символ статуса, толерантности и готовности к межкультурному диалогу.
Хмурое лицо вождя с косо подбритыми бакенбардами и серыми мешками вокруг глаз не сулило ничего хорошего. Он поднял руки и зевнул, расправляя тело, затянутое в черный атласный лапсердак.
– Что такое?
Секретарь прогнулся, чтобы клюв его маски оказался ближе к уху господина, и тихо заговорил, указывая на Грыма и Хлою.
Морщины на лице Рвана Дюрекса разгладились, и он усмехнулся.
– На дороге? – спросил он.
Секретарь кивнул.
Рван Дюрекс поглядел на Грыма оценивающе – словно раздумывая, не взять ли в пажи. Грым заметил, что любимчик кагана тоже внимательно на него смотрит. Дюрекс перевел взгляд на Хлою, потом опять на Грыма – и, видимо, передумал.
– Прочь, – махнул он рукой.
И тут произошло неожиданное.
– J’accuse! – прогремел над дорогой властный голос.
Как ни испуган был Грым происходящим, он испугался еще сильнее. В присутствии кагана никто не мог говорить таким тоном.
Никто, кроме дискурсмонгеров.
Этот свистящий, похожий на щелчок бича возглас в Уркаине знали все. Им пугали детей, ибо вслед за ним приходила смерть. «J’accuse» означало «я обвиняю», но не на церковноанглийском, а на языке какого-то древнего племени, от которого дискурсмонгеры вели свою родословную.
К Хлое быстро шел неизвестно откуда взявшийся человек – видимо, он приблизился к процессии, пока все глаза были устремлены на кагана.
Человек был высок и излучал величие, хотя одет был просто и даже бедно – в рясу из мешковины, перепоясанную веревкой. Величие ему придавали седые кудри до плеч и орлиный нос. Так выглядели рыцари и герои.
Грыму почему-то сразу вспомнилась старинная монета с золотым ободком – один ойро из Музея Предков, на котором были отчеканены два сливающихся друг с другом человеческих контура с разведенными в стороны руками и ногами. В рисунке было столько свободы и гордого достоинства, что делалось ясно – монету чеканили не орки и даже не бизантийцы. Пояснительная табличка гласила: «т. н. «витрувианские мужеложцы», гравюра Леонардо Да Винчи». Несмотря на разоблачительную подпись, монета произвела на Грыма сильное впечатление. Вот такое же примерно чувство вызывал и этот дискурсмонгер.
Тот, видимо, сам был взволнован происходящим – его нижняя челюсть еле заметно подрагивала, как будто он очень быстро произносил какие-то крошечные слова, а глаза ярко блестели. Он держал посох с изогнутой ручкой, обмотанной кожаным ремешком. Когда он воздел руки, в просвете рясы стал виден точно подобранный к ней по тону бронежилет. Такие имелись только у людей.
Каган молчал, мрачно глядя на незнакомца – по этикету ответить после такого вступления было бы бесчестьем.
Первым опомнился петушиный секретарь.
– Кто ты такой, – пришел он на помощь сюзерену, – что делаешь в земле урков и по какому праву и полномочию встаешь на пути уркагана?
Человек сделал шаг к Хлое и обнял ее за плечо свободной рукой.
– Я отвечу тебе, – прогремел он, вознося свой посох еще выше. – Я филосо́ф. Но если тебе непонятно, что значит это слово, пусть я буду для тебя просто неравнодушным прохожим. Прохожим, у которого нет никаких полномочий, кроме данных ему собственной совестью…
Грым заметил, что человек смотрит не на петушиного секретаря и кагана, а совсем в другую сторону – в пространство над лесом. Он догадался, что камера до сих пор висит где-то там. Происходящее наконец стало чуть понятней.
– Но хоть у меня нет полномочий, у меня есть новости! – хорошо поставленным голосом гремел человек. – И они вам не понравятся. Ваша свора палачей и убийц не причинит вреда этому ребенку и не прольет больше ни одной слезы из этих синих глаз!
Грым подумал, что говорят явно не про него – его глаза были серо-желтыми. А потом он увидел, как человек понемногу поворачивает Хлою к невидимой камере и подталкивает в сторону – так, чтобы оставить Грыма за спиной. И древний оркский инстинкт вдруг подсказал Грыму – чтобы выжить, теперь надо не бежать от камеры, а, наоборот, любым способом оставаться в кадре. Он шагнул вперед и встал с Хлоей рядом. Дискурсмонгер мрачно глянул на него – но делать было нечего. Его голос тем временем распевно гремел над дорогой:
– Каждый человек рождается свободным, таким его замыслил Маниту! И я не могу, не стану молчать, когда какой-то монстр, ненасытное и злобное животное, попирает светлый праздник детства черной шиной своего лимузина, оплаченного слезами бесчисленных вдов. Я не знаю – но, с другой стороны, было бы очень любопытно узнать, и без промедления, – сколько еще свободный мир будет мириться с этим темным душителем свободы, делая вид, что не замечает невинных слез и брызг крови, летящих прямо в нашу оптику! Ничто не может оправдать издевательства над беззащитной чистотой, никакие затычки в равнодушных ушах не заглушат стук детского сердца, брошенного на съедение псам и свиньям! Сегодня я обвиняю оркского уркагана в том, что он палач своего народа. Сколько еще мы не будем замечать зверств этого извращенца, серийного убийцы, мечты психиатра и опаснейшего из садистов? Но я не хочу больше говорить об этом выродке, потому что он вызывает во мне тошноту. Я хочу спасти эту… Эту… Этих ребят, которым их суровая земля отказала в праве на детство и юность… Я объявляю, что они отныне под защитой Бизантиума! Они получают право на въезд в Биг Биз!