– Это – для инвалидов заказ!
Все смотрят на палку колбасы, торчащую из ее целлофанового пакета.
– Отцу – в больницу! Что – нельзя?– звенит мама и, руками раздвинув драповые плечи, которые и не думают драпать, которые: «По средам – для инвалидов? С луны упала? Бесстыжая!» – пробивается все-таки и выскакивает вон. А еще у нее есть удостоверение многодетной одиночки, чтобы вместо стояния в очередях шить, читать и ходить к друзьям. Но прежде чем выбежать следом, приходится впустить в магазин долгих двадцать человек, хотя, конечно, вполне весело смотреть, как дующий с юга сирокко: х-х!– затуманивает очки студенту из ПТУ и сбрасывает волосы с дяденькиной головы, распахивая лысину.
На улице мамы нигде нет. Сережа добегает до угла, но на Мариупольской, к дому ведущей, все чужие, кроме Калачова на велосипеде – он везет на раме из сада свою толстую сестру.
– Калач! Вечером выйдешь?– кричит Сережа.
Но он уже далеко и не слышит. Больше маму искать негде – не в «Овощах» же, когда Сережа видит ее перед собой – за стеклом. В машине – в дяди Бориной «восьмерке». Они молчат рядом, как космонавты перед стартом. И дядя Боря иногда поглядывает на часы: пять, четыре, три…– они у него японские, с кнопочной подсветкой. Мама же сморкается в платок и им же вытирает размазанную под глазами краску. Целлофановый пакет с их заказом лежит на заднем сиденье, и теперь еще видны шпроты, коробка конфет и, наверное, цитрусовое желе. Если «Вечерний звон», загадывает Сережа, значит, она с ним опять кончает. А раз плачет – значит, навсегда.
– Тебя Га-Вла по всей школе искала.
– А куртка твоя где?
Это Олька Петрова с Чебоксаровой под ручку – откуда ни возьмись. В одинаковых белых куртках, потому что их мамы тоже дружат. Выездное заседание совета отряда. И Сережа на всякий случай закидывает сросшиеся пальцы за голову:
– Поза полулотоса – закаливание воли и организма.
– Вон мама твоя в машине сидит,– подбородком тычет Чебоксарова.
– Ты сочинение переписал?– нудит Петрова.– Учти, нам Саманта из-за тебя не достанется.
– Павликов Морозовых на всех хватит – и бороться не надо.– Чебоксарова тоже сплетает пальцы и ими затылок обхватывает.– Твоя вон из машины вылазит. Серый, а ты мог бы уговорить Вейцмана, чтобы он завтра ко мне на день рождения пришел?
Сережа пожимает плечами и оглядывается. Мама как пощечиной ударяет «восьмерку» дверцей и бежит через дорогу. Пакет же со всеми вкусностями – «Э-э! Э!» – дергается на заднем сиденье и уезжает с дядей Борей. Далее без остановок. Неужели в Америку? Папа объяснял тете Нелли, что он и не делает из этого трагедии, раз дядя Боря уедет туда в ноябре навсегда.
Калач гоняет по двору на велосипеде уже без сестренки. Дворничиха жжет костер из листьев и мусора, а женщина из окна кричит, что и так ей нечем дышать. Самое главное в цитрусовом желе, пока оно только полузастыло, успеть накапать в него из ложки капельки варенья. Если они получатся по-настоящему маленькими, то не провалятся до дна, а повиснут выше и ниже, тут и там, тихо сверкая. Очень важно, чтобы горячее желе бабушка налила именно в стакан, и когда оно вместе с бусинками окончательно замрет, на них можно смотреть снизу, сбоку, сверху – на свет, на солнце, на огонь плиты. И еще самое вкусное в цитрусовом желе – это то, что оно подрагивает на ложке, как живое. Правильный же способ поедания конфет «Вечерний звон» таков: 1) аккуратненько зубами отделить от верхушки облитый шоколадом орешек; 2) прожевать его отдельно, чтобы, если он окажется сухим и горьким…
– Ширява-а-а!– вдруг орет Сережа до боли в гландах, потому что они опять преувеличенно большие.– Леха! Вейцик!– и воет, закинув голову к их освещенным окнам: – Меня загипнотизировали!
Верхний край серого облака смугло-розов и, значит, еще видит солнце. Сначала он возьмет губами черный фломастер и нарисует в «Дневнике наблюдений» тучу с дождем, а потом обнимет губами желтый…
– Серый, не трусь!– они бегут к нему от гаражей наперегонки.
Ширява, перепрыгнув через кусты, налетает первым:
– Где? А ну?
Обежав кусты, и Вейцик с пыхтением дергает за руки:
– Вот же халтурщики! И что за страна – работать никто не умеет!– и плечи приподнимает высоко-высоко.
– Не нравится – вали в свой Израиль!– Ширява дергает Сережины руки сильней, еще сильней.– Навеки сработано – понял? И без единого гвоздя!
Вейцик начинает сопеть, примеряясь, в какую скулу Ширяве заехать.
– Мужики!– встревает между ними Сережа.– Вы чего, мужики?
– Тяни давай!– командует Леха и Сережу за левый локоть поддевает. А Вейцик тогда, упершись в него коленом, тянет за правый:
– Позвал дед бабку!
– Молчи!
– Позвала внучка Жучку!
– Заткнись! Силы береги!
Вдруг кто-то из них пукает, но никому не до смеха – все падают на землю. И заколдованные костяшки глухо вдавливаются в битый кирпич.
– Дохлый номер!– сопит Вейцик.– Медицина бессильна.
– Точно!– говорит Леха.– Надо «скорую» вызывать. И, мокрая грязь стала сквозь брюки вдруг слышна.
– Тебе хорошо. Завтра можешь спокойно в школу не ходить.– Вейцик обеими руками штанины себе трет. Пальцы слюнявит и снова трет.– А мне еще к Чебоксаре потом, к дуре этой.
– Пойдешь?!– И не понять по Лехиному вою, чего он вдруг психует.– Ты к ней пойдешь?
Из костяшек пальцев кровь сочится. Но небольно, как из другого человека.
– Ну, ладно. Выздоравливай. Мы тебя завтра проведать придем,– говорит Вейцик и руками разводит широко.– Медицина бессильна.
И они уходить начинают. Но потом Леха возвращается от кустов и шарф с себя снимает и на Сереже завязывает, потому что у него есть сопливый младший брат и Ширява привык.
– А вы куда?– Сережа стоит, как дурак, и дает себя обматывать, но интересно же.
– На кудыкину гору.
– Сказать трудно?
– Секрет!– и под горлом самым ему шарф душно стягивает. Этот Ширява или не понимает, дурак, или издевается. А просить его – вот еще, раз секрет!
– Ты идешь?– Вейцик уже возле карусели злится.
– А… а мне можно с вами? А он потом человека перепиливал?
– Я пошел!– орет Вейцик и к гаражам бежит. Там в одном гараже только свет, где дед Капусты свой драндулет инвалидный держит по кличке «пукалка».
– Ха!– Сережа пятится.– Вас Капуста позвал!
– Ну, позвал.
– И весь секрет?
– Он сказал, чтоб мы других пацанов не звали.
– А я б и не пошел!– Сережа ему вслед уже кричит: – Я б и не пошел! Я бабушке слово дал! Много случаев гибели известно,– (чего зря кричать? они уже далеко совсем),– от взрыва выхлопных газов!
И совсем темно оказалось, как в кастрюле под крышкой, как шпротине в консервной банке, у которой ведь тоже рук нет, которую дядя Боря с собой увез. Сережа не в сторону гаража пошел, а просто в ту сторону, в которой стояли и гаражи – замками, как орденами, наглухо увешанные – важные. И только Капустин – настежь. И все на цьшочках склонились карбюраторные внутренности погладить, потрогать, ногтем подцепить. Ты же – только килька в ночном томате, которую Капуста может спокойно за шкирку взять и хоть на крышу зашвырнуть, хоть куда! Он Ширяву летом в бак для мусора посадил, в квадратно-железный, его еще там две кошки помоечные исцарапали. Самая же лучшая в мире машина – марки «мерседес». Хотя она и не самая быстрая, и не самая вместительная, и не самая вездеходная. По отдельности она ни в чем не самая. Так еще бывает только с некоторыми людьми. Например, когда мама в весенние каникулы сказала, что они, наверно, не будут вместе с папой жить, потому что папа и не самый умный («Ты что? Наш папа?!»), и не самый сильный («Ты же не видела! Он, в парке Горького когда мы были, 70 килограммов выжал!»), все умные и сильные давно в кооперативы ушли и деткам своим видушки купили, как дядя Боря девочке Санне, а твоему папе за семь лет двадцать рублей пристегнули, он и рад без памяти, а знаешь ли ты, что бедный человек не может быть ни сильным, ни добрым – не на что ему! («А наш папа все равно! Все равно!») Что все равно? Это ему все равно.
Вот что надо было тогда ответить: он просто самый-самый, как «мерседес». А ты, мамочка, самая умная, самая красивая, самая быстрая, как «тойота». А бабушка – как «нива», незаменимая осенью на проселочной дороге.
Нос снова шмыгает, шарф жмет, рук по-прежнему нет, а без них, как без куртки, а без куртки, как без рук, и судороги, как 220 вольт. Батарея! Если положить на батарею, пальцы разгорячатся и оживут. Ежу понятно. Вот. Он бежит к подъезду, не разбирая луж, они – мокрые, и асфальт мокрый, а когда оглядывается, сияющий гараж, как пряничный домик в дремучем лесу, а в нем тысяча прекрасных вещей, домкрат нечеловеческой силищи, тугая шина про запас, леечка с маслом, которое льется из ее длинного клюва, как будто это цапля кормит своих птенцов,– и все по отдельности, и все вместе они сверкают. В 24 прыжках, в 38 шагах – а еще дальше, чем война, когда немцы в Полтаву пришли. И бабушке тогда тоже было десять лет и еще страшней, чем ему сейчас. Но она же выдержала. Как же он мог пропагандировать войну – неужели непонятно?