— Единственный ребенок обречен на вечную тоску по прошлому и неуверенность в себе. Никто никогда не узнает, чего мне стоило преодолеть свои страхи и отчаяние и обрести профессию литератора. Соло, сиротство, сожаление… все начинается с «с». С Солнца-отца, Солнца-Сына и Солнца-Святого Духа. Она, то есть моя мама, тянула много лет, была прикована к постели, страдала от какой-то неизвестной болезни, вероятно, сердечной. Думаю, это было какое-то серьезное нарушение функции щитовидной железы — наверное, так. Из-за нее мама чувствовала слабость, из-за нее мамина кожа напоминала лепестки желтой магнолии, но мамины груди оставались упругими и не выпал ни один зуб. Мы жили вдвоем, без отца, в доме номер двадцать семь по Раскин-роуд, Саут-Норвуд — в мрачном доме, у которого было название «Лиственницы». На лужайке было много игривых скульптур и проржавевший и потому не действующий фонтан. У нас все было общее, мы даже спали вместе — и нам не нужны были слова. Я и теперь во сне слышу, как она вздыхает. Сборы в школу были настоящей пыткой: я упаковывал бутерброды, считал деньги, собирал тетрадки и книги, и поцеловав на прощание маму, уходил. Стерлинг, наш старый дворецкий, в видавшем виды и тряском «Моррисе» вез меня в школу, которая находилась возле Арунделя. Похотливый кокни, он обычно говорил мне: «Знаете, мастер Обри, что будет на следующей неделе? Так вот, я собираюсь хорошенько кутнуть, только не говорите вашей матушке, ведь она считает меня добропорядочным. Вообще-то она права, так оно и есть. Но только не в выходные. В Брикстоне у меня пара пташек, и мне не терпится поиграть с ними, мастер Обри, правда, не терпится».
Мой отец преподавал в одном из заштатных университетов. На фотографиях он выглядел крупным, несколько чудаковатым господином в черных ботинках на шнурках. Сколько я ни вглядывался в почти забытое лицо, оно ничего мне не говорило. «Послушай, принеси-ка мне сачок, булавки, пузырек с эфиром и оставь меня в покое». Так он сказал однажды моей матери, и она решила, что это очень невежливо. И расстроилась. В доме было полно ветхих чучел гусей и прочей дичи, а в кабинете стоял шкаф с множеством полочек — там хранились великолепные бабочки, размещенные, как полагается, на пробковых пластинах. Мне приходилось скучать по всей этой роскоши до рождественских каникул. И наконец наступало Рождество! Маленькие фигурки в вертепе с новорожденным Христом; и знакомый, сделанный из омелы[36] человечек в красном колпаке, с озорно торчащим членом. Этот весельчак несется ночью по заснеженным крышам на оленьей упряжке, и звенят, звенят колокольчики…
Иногда, слоняясь вечером по Лондону, я видел под желтыми шарами фонарей стайки озябших девиц, молчаливо продающих себя. А я торопился домой, к маме, боясь посмотреть ей в глаза, изнемогая от подавленных желаний и слишком очевидного страха перед сифилисом. Вот тогда и определилась вся моя дальнейшая жизнь — мама вскормила агнца для убоя, а Ливия была вооружена острыми ножницами. Причина и следствие, старина, потому для вас я предпочел изобрести более обеспеченное и здоровое детство. Вашими родителями были мельники, скажем откуда-то с севера, родом из настоящих крестьян и с надежным доходом. Однажды мне встретился ваш прототип, он сидел рядом со мной в Авиньонском ресторанчике, и я записал в блокноте: «Она весьма изящна, зато он огромный, голова как яйцо, с довольно странным отрешенным лицом. Они источали запах неутомимых любовников, и зевали в течение всего обеда».
— Благодарю вас. А в школе мы учились вместе?
— В разных школах, но в одно время.
У Сатклиффа зазвонили в дверь, и он пошел открывать, потом вернулся к телефону.
— Тоби приехал, — коротко сообщил он. — А я, знаете ли, всем говорил, что жил в Ирландии, под мышкой у феи. И все делали вид, будто верят мне, так что у меня никогда не возникало ваших проблем. Ваш смех был уловкой, тактическим приемом, а я — хохотал совершенно искренне, от души.
— Не уверен, — с сомнением произнес Блэнфорд, — но то, что мамочка безгранично меня любила, сущая правда. Итог: я писал благостные стихи в стиле Морриса.[37] Но очень скоро образумился. Правда, от этого мало что изменилось, — мы оба влюбились в Ливию, но только я был очень легкой добычей; естественно, из-за моей тайной влюбленности в Ту.
Когда же подошел ваш черед, вы оказались менее уязвимы, вас ведь не баловали в юности, и вы сумели с похвальным юмором преодолеть катастрофу. По крайней мере нашли в себе силы, стоя на Мосту Вздохов, громко вопить, размахивая палкой: «Спаси меня, Пиа, спаси! Сейчас меня смоет с кормы, как Лорела и Гарди![38]» Я бы на такое никогда не решился. Меня занимало другое — как переполнявшие меня мысли выразить одной емкой метафорой. Тогда я уже уяснил нечто конкретное: просто искусство вызывает легкое волнение, а от великого — кружится голова, оно благотворно. Я старался внушить это вам с помощью разных людей, чтобы в ваших сочинениях появились энергия и ирония. Но поскольку человеческое сознание искажается в процессе наблюдения, то мы с вами, увиденные третьим человеком, выглядим как карикатуры друг на друга. Не слишком ли мы пылко обмениваемся разнообразными ностальгическими воспоминаниями о нашей дружбе?… Точно любовники, обсуждающие былую страсть, которой, возможно, никогда не существовало. Два поэта, щедро одаривающие друг друга ракушками каури, как африканцы, вместо настоящих монет. Пока образы не заставляют их очнуться. Робин, прежде чем покорно убить себя, вы написали на полях незаконченной рукописи — поэмы «Tu Quoque»: «У меня есть груди, как у Тиресия,[39] который всё видел, все испытал, и раздвоенный хвост в форме громоотвода. Ну, и копыта».
Блэнфорд услышал грохочущий смех Сатклиффа и хруст чипсов на фоне хриплого кашля Тоби и женского голоса. Он никак не мог представить лицо женщины, потому что пока ее не придумал. Еще успеется, подумал он. О Боже! Писатели!
— Тоби сочиняет вам некролог для «Тайме», — сказал Сатклифф. — Знаете, он подрабатывает на кладбище, пишет к сроку нужные тексты. В некрологе есть фраза, которая вам понравится: «Говорят, что, будучи богатым, он дважды отказал ордену Чертополоха[40]».
— Деньги дали мне книги, путешествия и возможность уединения. В любом случае, никому еще не удавалось быть лучше, чем он есть на самом деле. О чем еще вы хотели бы узнать, если я оживлю вас?
— Узнать о Ту; о Ливии; об их брате Хилари и о Сэме. Об озере и о Ту-Герц, и о прежнем Авиньоне. О нас, о нас настоящих.
— Тогда позвольте задать вам один вопрос, — холодно произнес Блэнфорд. — Насколько реальным вы себя ощущаете, Робин Сатклифф?
— Я постоянно об этом думаю, — помолчав, ответил его единственный друг. — А вы?
— Вы хотите знать о своей юности? Естественно, я отдал вам свою, ведь мы примерно одного возраста.
— Но выросли в разных слоях общества.
— Правильно, и все-таки мы ровесники, а возраст — это состояние ума. В двадцать — уж во всяком случае.
— Расскажите поподробнее, тогда я смогу действовать.
— Отлично.
* * *
Блэнфорд закрыл глаза и позволил воспоминаниям унести его в далекое прошлое.
По-видимому, был последний триместр в Оксфорде, и Хилари пригласил обоих попутешествовать с ним в летние каникулы по Провансу. Ни он, ни Сэм прежде не были знакомы с его двумя сестрами, Констанс и Ливией. Собственно, им о них вообще ничего не было известно. Совсем недавно юная Констанс унаследовала от престарелой тетушки небольшой шато Ту-Герц — в южной части Воклюза, неподалеку от Авиньона. Естественно, все звали ее Герцогиней Ту. Много раз дети, особенно когда были помладше, проводили у тетушки каникулы; но, постарев, она стала несколько эксцентричной, а потом и вовсе сумасшедшей; превратилась в затворницу, заперла ворота и перестала заботиться о доме, совершенно все забросив. Дождь и ветер были лучшими помощниками ее равнодушия; как-то выдалась очень снежная зима, черная черепица на крыше не выдержала, и снегом засыпало комнаты с причудливыми круглыми слуховыми окошками. В неухоженном парке попадало много деревьев, которые перекрыли тропинки и разрушили беседку. Когда-то ухоженные зеленые лужайки теперь были изрыты кротами, и повсюду шныряли зайцы. Все здесь питались, в основном, тушеной зайчатиной.
Хилари, надо отдать ему должное, честно предупредил о возможных трудностях; однако перспектива погреться на южном солнце и попить хорошего вина перевесила все сомнения. А самое главное — они были в ту пору молоды и здоровы. С Констанс им предстояло встретиться в Лионе, а Ливия собиралась присоединиться к ним попозже, уладив свои дела. Произнося имя Ливии, Хилари нахмурил брови, но с нежностью, как будто его что-то беспокоило в ее жизни. При всей его глубокой искренней любви к Ливии чувствовалась в его отношении некая отчужденность, словно он не совсем понимал ее, не то что Констанс. Судя по его словам, нрав у Ливии был дикий и непредсказуемый, Констанс же отличалась благоразумием, и на нее можно было положиться. Позднее выяснилось, что это в принципе верно, когда все про них стало известно — что именно, неважно… Короче, Ливия теперь постоянно жила в Германии.