— Делай, как знаешь, — сказала она. И несколько дней мы почти не разговаривали.
У Василия Ивановича на чердаке нашлась плетеная детская кроватка, в ней выросли его дочери, сначала — старшая, потом — младшая, муж ее, морской офицер, служил где-то в Литве, и она ездила к нему туда, не решаясь бросить больного отца, оставшегося вдовцом. Нашелся и матрасик. Я выбил его во дворе, застелили чистыми простынями, поставили кровать в комнату, где спала теща, и теща сразу же переселилась на терраску, она была оскорблена за дочь:
— Он что, не понимает, во что тебя ставит? Овца ты, овца…
— Мама, ты мне портишь жизнь, — говорила Таня едва слышно. Чем трудней ей становилось сдерживаться, тем тише говорила она: школьная привычка, когда в классе расшумятся, она понижала голос, и класс стихал, прислушиваясь.
— Ах, я тебе жизнь порчу? Хорошо, я уеду, чтоб глаза мои всего этого не видели.
И начинала складывать вещи. Сборы длились долго, пока Таня не подойдет к ней:
— Мама, не делай этого. Тебе потом трудно будет вернуться.
— Мне за тебя больно, пойми!
— Мама, я тебя прошу…
Теща оставалась, но в этот день она, как правило, не обедала, не ужинала, и я мог догадаться: была ссора.
Обычно спать Витю укладывал я. Но однажды задержался у Василия Ивановича, слушая радио, и укладывала его Таня. Она вышла оттуда с мокрыми глазами, я как раз подоспел, спохватившись:
— Случилось что-нибудь?
Она не ответила. Много позже она рассказала, как, стоя уже в кроватке, в трусах и в майке, он попросил: «Можно я надену фланелевую пижамку?» И вдруг заплакал, прижался к ней, к чужой женщине, всхлипывая: «Мне ее бабушка Галя сама сшила…» У Тани были школьные каникулы, но раз в неделю к ней приезжали две девочки из ее класса, троечницы по русскому языку, она занималась c ними, разумеется, бесплатно, и Витя тоже сидел на краешке стола и писал. Потом они вместе обедали, шли провожать девочек на станцию и там, гуляя, ждали меня из города.
— У него, оказывается, хороший слух, — Таня делала все новые открытия в этом чужом мальчике, — мы с ним пробовали петь на два голоса из «Пиковой дамы»…
— У вас классический репертуар?..
— А мы с ним давно уже поем. Помнишь это место, — она тихо напела: «Уж вечер, облаков померкнули края, последний луч зари на башне умирает, последняя в реке блестящая струя с потухшим небом угасает…» Он спросил: «А как это он умирает?» Мы шли вдвоем, я нес тяжелую кошелку, как обычно из города, Витька впереди нас рыскал по лесу, то на одну сторону тропинки перебежит, то на другую.
— И как ты ему объяснила?
— Никак. Помнишь поваленную березу? Мы обычно на ней сидим, ждем тебя. И как раз солнце садилось. И все это он видел сам, я только показывала ему. Он — городской мальчик, он, может быть, впервые так все видел. И сам увидел, как облаков действительно померкнули края.
Дождь застал нас на середине пути. Я накинул свою куртку Витьке на голову, он обнял себя ею и шел очень довольный. Ветра не было, дождь падал отвесно между прямыми стволами сосен, и, когда мы выходили из леса, уже блестела впереди глинистая дорога и видно было, как в крайнем из домов белый дым из трубы не подымается вверх, а шапкой садится на крышу, течет понизу в сыром воздухе.
Вернулись мы вымокшие.
К утру ветер переменился, и сразу почувствовалось, что времянка наша- летняя.
Когда я шел на электричку, далеко было слышно, как на соседней улице перекликаются петухи, во многих домах уже топили печи, пахло в поселке древесным дымом, а в лесу черные от дождя, мокрые понизу стволы сосен заметно посерели с наветренной стороны. Вечером мне объявили: у Вити болит горло. Оказалось, теща в обед еще заметила, как он глотает с трудом, попробовала лоб — горячий.
— Что ж ты не жаловался, дурачок?
— Я боялся, меня ругать будут.
Всю ночь горела электроплитка, кирпич на ней раскалился. От красноватого света огненных спиралей казалось, и лицо мальчика пылает от жара, дышал он тяжело. И засыпая, и просыпаясь, я видел, как Таня вставала к нему в ночной рубашке, давала пить, садилась в ногах. К утру ему, вроде бы, стало полегче. Договорились мы так: я позвоню матери, она — врач, пусть решает. Но Нади нигде не было. И день в редакции выдался особенно суматошный, я успокоил себя тем, что, если плохо, Таня найдет, откуда позвонить мне, сбегает на станцию, попросится в чью-нибудь дачу. Но под конец работы мне стало что-то не по себе, всю дорогу в электричке я простоял в тамбуре у дверей, словно от этого поезд быстрей шел.
Потом уже Таня рассказала мне, как она бегала, искала врача, нашла в ведомственном санатории, уговаривала, просила, но врач («главное ведь — женщина») отказалась бросить прием высокопоставленных больных: «Привезите ребенка. Где-нибудь здесь, на участке, посмотрю его». А сама сидела с сестрой в пустом кабинете: какие там больные, там — отдыхающие. Тем временем теща, видя, что помощи нет и нет, а ребенку все хуже, решилась: накрутила на щепку ватный тампон, умокнула его в керосиновую лампу и смазала Вите горло керосином и раз, и другой, рассудив, что в керосине ни одна бактерия не выживет. Была еще тревожная ночь, но утром, бледный, слабый, одни глаза на лице, он, сидя в кровати, попросил есть, и я видел, как Таня тайком поцеловала его в двойную макушку.
Все лето и осень Витя прожил у нас. Несколько раз Надя делала не очень уверенные попытки забрать сына, однажды я даже привез его на условленную станцию метро, и были объятия, слезы, и вернулся он со мной вместе: что-то у Нади в жизни не ладилось, она опять куда-то уезжала. Да и нам, честно говоря, не хотелось отдавать его, привыкли, стало бы без него вдруг пусто. Больше всех привязался он к теще, с ней вдвоем он был целые дни.
— Такой хозяйственный! — гордилась она. — «Бабушка, хурму дают!»- «Да ты замерзнешь стоять, тут очередь на полтора часа». — «Не замерзну!» Вся очередь на него дивилась, под конец уж пропустили нас вперед.
Он заметно подрос с лета, теплые вещи стали ему малы, и Таня купила ему черные валеночки, синюю пуховую куртку, теплые штаны к ней, а теща связала шерстяной шлем. И такой он складненький был во всем этом.
Как-то вечером мы пошли с ним прогуляться перед сном. Я держал в руке его пуховую варежку, в ней шевелилась крошечная его рука, приноравливался идти в ногу: на один мой шаг, три-четыре его шажка. И среди сотен «почему», на которые я пытался отвечать, думал о том, как все в жизни странно складывается: ведь вот, мог бы это быть мой сын… Мы проходили с ним мимо освещенной витрины хозяйственного магазина, где выставлены различные инструменты, банки с краской и от пустоты витрины — много зеркал, и я видел его рядом с собой и попеременно — нас обоих в этих зеркалах. И, конечно, он спросил, зачем же освещено, так ворам легче будет украсть… Мы сделали круг и, когда вновь проходили мимо этой витрины, он сказал: «Все же лучше на свете жить, чем в похоронах лежать…» Я вспомнил и поразился: несколько дней назад я смотрел по телевизору последние известия, и подошел он, привлеченный музыкой. Хоронили кого-то из маршалов: венки, почетный караул, траурные марши… Он как будто и внимания не обратил, а вот — смотри-ка! — все дни держал это в своей головке.
Было воскресенье. За окном — мороз градусов под двадцать пять, а в доме — жарко от солнца из окон. И на блестящем от солнца, навощенном паркете Витя, лежа, собирал машину из конструктора. Несколько раз, вроде бы, за делом входила и уходила Таня. Мне показалось, она что-то хочет сказать. Я вышел за ней в другую комнату:
— Ты что?
— Знаешь, — сказала она, будто не решаясь, и я увидел глубокое сияние ее глаз, — у нас, кажется, будет маленький.
Я сел на стул, взял ее себе на колени. И так мы сидели с ней, тихо покачиваясь.
Молча. Вдруг кто-то ткнулся в нее. Витька, о нем забыли, он почувствовал что-то и напоминал о себе.
Теперь так называемые презентации, вернисажи случались часто, иной раз- по несколько в один вечер, и, если всюду поспеть, можно было встретить в немалом количестве одни и те же лица, одних и тех же людей. И чем хуже шли дела в стране, тем пышней становились приемы, юбилеи — будто забил источник из-под земли, засверкало, заискрилось. Шире приглашали посольства, иностранцы, послы становились непременными гостями приемов. Столы ломились, и все это изобилие, все, что пилось и елось в этих застольях, показывали по телевизору, чтобы народ тоже мог ощутить пьянящий воздух перемен. И уже пошли анекдоты: «У нас, как в тайге: вершины шумят, а внизу — тишина…».
В тот вечер нам с Таней предстояло идти на юбилей давнего моего приятеля. Уже доктор наук, он долгие годы трудился безвестно, и вдруг в одно утро проснулся знаменитым: в журнале была напечатана его статья, то самое, что в застойные времена изъяли из его диссертации. Журнал шел нарасхват: «Вы читали? Не читали?