(1946)
перевод: Э. Штайнблат
Сентябрьские закаты совсем покраснели на той неделе, когда профессор решил съездить в Айн-Тадуирт, что в теплом краю. С плоскогорья он спустился вечерним автобусом, прихватив два небольших саквояжа с картами, мазью от солнца и лекарствами. Лет десять назад он остановился в этой деревне на три дня; этого, однако, было достаточно, чтобы вполне сдружиться с хозяином кафе, который еще год писал ему письма, а потом перестал. «Хасан Рамани», — повторял снова и снова профессор, пока автобус, подскакивая, катил вниз, а воздух теплел. То прямо в пылающие на западе небеса, то к островерхим горам, по пыльным ущельям, где пахло чем-то другим, а не только безбрежным озоном высот: цветущими апельсинами, перцем, засохшим на солнце навозом, подгоревшим оливковым маслом, гнилыми плодами. Профессор блаженно зажмурился и на какую-то минуту задержался в мире запахов. К нему вернулось далекое прошлое — он только не мог решить, что именно.
Шофер, с которым профессор сидел впереди, заговорил, не сводя глаз с дороги:
— Vouz êtes gêologue?[4]
— Геолог? О, нет! Я лингвист.
— Здесь нет никаких языков. Только наречия.
— Именно. Я описываю диалектные формы магриби.
Шофер презрительно хмыкнул.
— Езжайте дальше на юг, — сказал он. — Там вы найдете языки, каких и не слыхали.
Когда въезжали в городские ворота, из пыли поднялась обычная стайка сорванцов и с криками побежала следом. Профессор сложил темные очки, спрятал в карман; едва автобус остановился, он спрыгнул и, прокладывая дорогу среди недовольных мальчишек, тщетно хватавшихся за его саквояжи, быстро прошагал в «Гранд Отель Сахарьен». Две из восьми комнат были свободны; одна — окнами на базар, а другая, дешевле и меньше, выходила на крохотный двор, забитый отходами и бочками, меж которыми бродили две газели. Профессор занял меньший номер и, выплеснув кувшин воды в жестяной таз, принялся отмывать от песка лицо и уши. Позднее сияние почти пропало с неба, розоватый отсвет на всем вокруг исчезал почти мгновенно. Профессор зажег карбидную лампу и поморщился от вони.
После ужина он медленно побрел по улицам к заведению Хасана Рамани — задняя комната кафе рискованно нависала над рекой. Вход был таким низким, что пришлось нагнуться. Кто-то разводил огонь. Один гость прихлебывал чай. Кауаджи попытался усадить профессора за другой столик в передней комнате, но тот беззаботно прошел в заднюю и сел там. В тростниковые решетки светила луна, снаружи не доносилось ни звука, разве что время от времени — далекий собачий лай. Профессор пересел, чтобы видеть реку. Столик был чистый, лишь небольшая лужица отражала яркое ночное небо. Вошел кауаджи и протер стол.
— Это кафе — по-прежнему Хасана Рамани? — спросил профессор на магриби, который учил четыре года.
Человек ответил на плохом французском:
— Он скончался.
— Скончался? — переспросил профессор, не заметив нелепости этого слова. — Правда? Когда?
— Не знаю, — ответил кауаджи. — Один чай?
— Да. Но я не понимаю…
Человек уже вышел и теперь раздувал огонь. Профессор сидел тихо: ему было одиноко, и он корил себя за смехотворный приезд сюда. Вскоре кауаджи вернулся с чаем. Профессор расплатился, дав огромные чаевые, за что в ответ получил мрачный поклон.
— Скажи мне, — окликнул профессор, когда человек уже отвернулся. — Можно ли еще достать такие шкатулочки, которые делают из вымени верблюдиц?
Человек ответил неприязненно:
— Такие иногда привозят региба. Мы их тут не берем. — Затем нахально спросил по-арабски: — А тебе зачем?
— Нравятся, — парировал профессор. И добавил, поскольку пришел в легкий восторг: — Так нравятся, что я хочу собрать коллекцию и буду платить тебе десять франков за каждый, что ты сможешь мне достать.
— Хамсташ, — сказал кауаджи, разжав три раза кулак.
— Ни за что. Десять.
— Нельзя. Но ты жди, пойдешь со мной позже. Дашь мне, что хочешь. И получишь свои шкатулки из вымени верблюдицы, если будут.
Он ушел в переднюю комнату, а профессор остался допивать чай и слушать собачий лай и вой: чем выше луна — тем громче. В переднюю комнату зашли несколько человек и просидели за разговорами около часа. Когда они ушли, кауаджи погасил огонь и надел бурнус, стоя в дверях.
— Пойдем, — сказал он.
По улицам почти никто не ходил. Лавки стояли закрытые, светила только луна. Случайный прохожий коротко буркнул, поздоровавшись с кауаджи.
— Тебя все знают, — сказал профессор, чтобы нарушить молчание между ними.
— Да.
— Хорошо бы и меня все знали, — заметил профессор, не успев осознать, как по-детски это прозвучало.
— Тебя никто не знает, — хмуро отрезал его спутник.
Они пришли на другой конец города, мысом нависавший над пустыней, и в большой пролом стены профессор увидел белую бесконечность, ближе к ним прерванную черными пятнами оазиса. Они пошли в эту брешь и по тропе, вьющейся между камней, спустились к пальмовой рощице. Профессор подумал: «Он может перерезать мне горло. Но его кафе… Его сразу найдут».
— Далеко еще? — будто невзначай поинтересовался он.
— Ты устал? — в лоб спросил кауаджи.
— Меня ждут в «Отеле Сахарьен», — солгал профессор.
— Ты не можешь быть и там, и здесь, — заметил кауаджи.
Профессор рассмеялся. Но не прозвучал ли его смех нарочито, подумал он.
— Ты давно хозяйничаешь в кафе Рамани?
— Я работаю там на друга.
Ответ этот огорчил профессора сильнее, чем он предполагал.
— A-а… Завтра будешь работать?
— Этого нельзя сказать.
Профессор споткнулся о камень и упал, оцарапав руку. Кауаджи обронил:
— Осторожнее.
В воздухе вдруг повис сладкий черный запах гнилого мяса.
— Фу… — Профессора чуть не стошнило. — Что это?
Кауаджи прикрыл лицо бурнусом и не ответил. Скоро вонь осталась позади. Они вышли на ровное место. Тропа впереди тянулась меж высоких глиняных стен. Не было ни ветерка, и пальмы стояли неподвижно, однако за стенами журчала вода. К тому же, пока они шли между стен, их преследовал запах человеческих испражнений.
Профессор дождался, пока не показалось логичным с легким раздражением задать вопрос:
— Но куда же мы идем?
— Скоро, — ответил провожатый и наклонился подобрать в канаве несколько камней. — Набери камней, — посоветовал он. — Здесь плохие собаки.
— Где? — спросил профессор, но тоже остановился и выбрал три больших камня с острыми краями.
Они очень тихо пошли дальше. Стены закончились, впереди лежала сияющая пустыня. Невдалеке стоял разрушенный марабут, его крохотный купол едва держался, а внешняя стена развалилась. К ним на трех лапах исступленно кинулась собака. Лишь когда она приблизилась, профессор услышал непрерывное сдавленное рычание. Кауаджи швырнул в нее большим камнем и попал прямо в морду. Странно щелкнув челюстями, собака боком отбежала в сторону, слепо спотыкаясь о камни и шатаясь, будто увечное насекомое.
Они сошли с дороги и двинулись по земле, усеянной острыми камнями, — мимо развалин, через рощу, пока не дошли туда, где земля прямо перед ними обрывалась.
— Похоже на… каменоломни, — сказал профессор. «Каменоломни» он произнес по-французски, потому что вдруг забыл арабское слово. Кауаджи не ответил. Остановился и повернул голову, будто прислушиваясь. Действительно — откуда-то снизу, издалека, неслись едва слышные звуки дудочки. Кауаджи несколько раз медленно кивнул. Потом сказал:
— Тропа начинается здесь. Ты хорошо разберешь дорогу. Камень белый, луна сильная. Увидишь хорошо. Я иду назад, хочу спать. Поздно. Можешь мне дать, что хочешь.
Стоя здесь, у края пропасти, с каждым мгновением казавшейся все глубже, прямо перед кауаджи, чье темное лицо обрамлял сиявший под лунным светом бурнус, профессор задавал себе вопрос: что же он чувствует? Негодование, любопытство, страх — возможно, однако главное — облегчение и надежду, что его не обманут, и кауаджи действительно оставит его здесь, уйдет без него.
Он отступил немного от края и порылся в карманах — ему не хотелось показывать бумажник. К счастью, завалялась одинокая бумажка в пятьдесят франков, и он протянул ее человеку. Профессор знал, что кауаджи остался доволен, и не обратил внимания, когда услышал:
— Это не хватит. Мне далеко домой, там собаки…
— Спасибо, и доброй ночи, — сказал профессор, уселся, поджав ноги, и закурил. Он был почти счастлив.
— Дай мне только одну сигарету, — попросил человек.