Она по-прежнему силилась не выдать свою дрожь. И хотела только одного — чтобы этот человек ушел. Но он, видно, еще не все сказал.
— Понимаю, что озадачил вас. Но откладывать этот разговор стало опасно. Уже появились слухи о том, что вскоре это разрешение полякам, бывшим гражданам Польши, на так называемую реэвакуацию отменят. Так что с нетерпением буду ждать вашего ответа. Хочу надеяться — положительного. — Он встал. — Итак, до следующего понедельника. Полагаю, что этого времени вам будет достаточно, чтобы осознать, что поступаете исключительно благородно, а главное, что перед вами откроется новая, лучшая жизнь. Спокойной ночи.
Он вышел. А Люба так и сидела, уставившись на стоящую посередине комнаты табуретку. Казалось, сегодня на ней сидел и уговаривал ее на фиктивный брак совсем другой человек, не тот стеснительный мужчина, который молча провожал ее с работы. Значит, он уже тогда намеревался сделать ей это необычное предложение и для «правдоподобия» встречал у проходной.
Она корила себя за то, что молчала. Надо было сразу отказаться. И попросить, чтобы больше не встречал.
Хотя погасила свет и легла, сон не шел. Она представляла себе, что должна будет войти с этим чужим мужчиной в загс. И, как было, когда выходила замуж сестричка из хирургии Рита, служащая спросит, согласна ли — и назовет ее фамилию — стать женой Яковаса Коганаса. Ей надо будет ответить (он же будет держать ее под руку): «Да». Сам, не дождавшись конца вопроса к нему, выпалит: «Согласен!» Эта служащая объявит их мужем и женой, поздравит, пожелает долгой жизни в мире и согласии и предложит, чтобы они тоже поздравили друг друга. И этот чужой мужчина ее поцелует как муж!
Она вскочила. Схватила платье, стала поспешно одеваться. Но холод отрезвил: куда собралась? Ведь ночь!
Но лечь боялась. Чтобы опять не привиделся загс. Укуталась в одеяло и села на край кровати.
Дрожа от холода и волнения, самой себе твердила, что ни в какой загс не пойдет и ни в какую Варшаву не поедет. Не сможет она жить в чужом городе, с чужими людьми, а главное — больше никогда не сможет ни побродить в сумерках по улочкам гетто, ни постоять у «их» дома с этой скрипучей лестницей, по которой поднимались и спускались мама, Сонечка, да и она сама. А в их дни рождения и в день рождения отца не сможет поехать в Понары, обойти все ямы.
Этот человек — он совсем чужой, даже назвать его по имени не могла — нарочно ее пугал, что советская власть нас не любит. Ведь из лагеря ее освободила Красная армия. А он обижен на то, что потом его долго проверяли. Это, конечно, несправедливо. Но, может, оттого проверяли, что вначале он назвал не свою настоящую фамилию. Ее ведь тоже проверяли, и ничего. А что вместо паспорта выдали временное удостоверение на три месяца, так ведь после истечения срока это удостоверение продлевалось. Теперь у нее уже настоящий паспорт, как у всех. Правда, говорят, что там есть какой-то тайный знак или буква, означающая, что этот человек был у немцев, но это же ей не мешает. Да и не все здесь такие, как Стасе. Есть Альбина, Лаукене, другие. Даже малознакомые, из второго отделения, к ней относятся хорошо. И не нужны ей там, в Польше, заботы его жены и какого-то швейцарского брата. Не будет она этому человеку ничего объяснять. Просто откажется.
Все равно в голове еще вертелись какие-то попытки объяснить. Но они повторялись, менялись, а в конце концов уплыли. Она так, сидя, уснула.
6
На работе Люба старалась не встречаться с Альбиной глазами, чтобы подруга не заметила ее состояния, хотя знала, что, и заметив, ни о чем расспрашивать не станет — расспросы она называет «лазанеем в чужую душу». Люба сама не выдержала. К концу дня вызвалась проводить ее.
— Только выйдем не сразу, немного задержимся.
Альбина удивилась. Но о причине не спросила. Люба сама объяснила:
— Меня может ждать тот человек, с которым ты меня познакомила. По дороге все расскажу.
К счастью, его у проходной не было, и Люба решила, что этим он дает ей время свыкнуться с его предложением.
Шли молча. Люба не знала, с чего начать свой рассказ. Только когда Альбина неожиданно взяла ее под руку, она, словно почувствовав поддержку, заговорила. Но сбивчиво, стараясь не повторить его слов о здешнем антисемитизме, — ведь Альбина не такая.
Альбина молчала. Люба испугалась — неужели посоветует уехать? Но она произнесла всего одно слово:
— Прости.
— За что?!
— За то, что, когда мы говорили о тебе, я не обратила внимания на его вопрос, местная ли ты. Пранас его хвалил, они вместе работают. Сказал, что человек недавно освободился, одинок, никого не знает, он же до войны жил в Каунасе. Пранас и подумал о тебе и пригласил его к нам, чтобы сначала я с ним познакомилась. Он мне понравился. Оба вы много настрадались, а страдания сближают, ты тоже одинока. А что он старше — ничего, будет особенно заботлив. — Альбина вздохнула. — Хотела тебе помочь, а ввергла в проблему, которую никто, кроме тебя самой, решить не может.
— Понимаю… — хотя очень хотела, чтобы Альбина ей помогла. Но Альбина молчала, и Люба решилась: — А как ты бы поступила на моем месте?
— Никто не может быть на месте другого, даже близкого, человека, — у каждого свой характер, привязанности, взгляды, каждый может только сам, по-своему строить свою жизнь.
— Я ничего не строю. Просто живу. Хорошо, что не в гетто, не в лагере, мне не грозит газовая камера. — И повторила: — Просто живу.
— Но ты все еще в прошлом. Вернее, оно все еще в тебе и только во времени отдаляется.
Вдруг Любе пришло в голову, что ведь они с Пранасом тоже могут уехать. Хотя литовцы, но местные, тоже были гражданами Польши. И сказала это.
— Можем, — согласилась Альбина, — но не хотим. Все еще надеемся получить весточку от родителей. Надеемся, что они там, в Сибири, все-таки живы. В нашем бывшем доме теперь правление колхоза, а в доме родителей Пранаса живут другие люди. Он туда ездил и просил, если прибудет письмецо, переслать его нам. Оставил конверт с наклеенной маркой и надписанным нашим адресом. Да и зачем нам уезжать в чужую Польшу? Здесь же теперь Литва. Хоть советская, а все же своя. Только у вас, людей вашей национальности… — и не договорила. Но Люба поняла: видно, хотела сказать: «своей родины нет». И ведь на самом деле нет, — в Палестине лишь борьба за самостоятельность. Яковас, видно, на это намекал, говоря, что из Польши «есть перспектива податься дальше».
От этого воспоминания ее оторвал вопрос Альбины:
— И что ты собираешься ему ответить?
— Не знаю… А он явно надеется. И, кажется, почти уверен, что я соглашусь. Но не смогу. Ни в загс с ним пойти, ни уехать. Не смогу, — повторила Люба почти с мольбой, чтобы хоть Альбина ее поняла, одобрила. — Пусть ищет кого-нибудь… то есть какую-нибудь другую.
— Понимаю. И единственное, что могу — но только если ты твердо решила, — сама вместо тебя поговорить с ним. Объясню. Человек он явно порядочный и, надеюсь, поймет, что нельзя свое благополучие строить на страданиях другого человека.
— Он уверяет, что и для меня отъезд отсюда — благо.
— Не знаю. Может, это так. И, наверное, правда, что они там будут заботиться о тебе. Но он, видно, не предполагает, что при твоей честности ты не сможешь, даже временно, играть роль его жены. И что ты не в состоянии — хочу надеяться, что только пока, — вырвать себя отсюда, как из своего прошлого.
Оттого что Альбина все так поняла и предложила самой ему отказать, Люба чуть не расплакалась.
— Спасибо… — Голос все-таки дрожал.
— Одним «спасибо» не отделаешься. Сейчас повернем назад, и не ты меня, а я тебя провожу.
И только поднявшись к себе, Люба расплакалась. Оттого что Альбина такая добрая, что сама поговорит с ним, и ей не надо будет ему ничего объяснять. Даже табуретку, которая все еще стояла посередине комнаты, вернула на место.
Но стоило лечь и закрыть глаза, как вернулись его уговоры. «Советская власть только на словах гуманная. Вспомните эти массовые депортации в Сибирь». «Неужели не чувствуете здешнего антисемитизма?» «Даже наши убитые лишены национальности. Они абстрактные советские граждане». «Здесь вас ничего хорошего не ждет». «Брак, разумеется, будет фиктивным».
Потом его слова стали повторяться, переплетаться, пока совсем не исчезли.
На следующий вечер Альбина дежурила, и Люба долго не решалась выйти из больницы — боялась, что этот человек, несмотря на обещание прийти в понедельник, может ждать ее у проходной.
Так оно и было…
— Извините, что пришел раньше времени. Я вас не тороплю с ответом, но повторяю: хочу, чтобы нас видели вместе. — Значит, он уверен в ее согласии. — Однако не хочу быть навязчивым и провожу вас только до дальнего угла.
Как и в предыдущие разы, они шли молча. А когда переходили улицу, она еле сдержалась, стараясь не вздрогнуть, — он не просто, как обычно, поддержал ее за локоть, а взял под руку.