Из крана лилась ледяная вода — но мне она показалась кипятком. Я кое-как намылил руки, хороня от воды бинтовую повязку.
Я вспомнил, что Шура-в-кубе еще неделю назад предупреждал нас, что дочь генерала Ионова будет учиться в нашем классе; что в Москве она училась в какой-то спецшколе, отличница и проч.
Генерал Ионов, академик, был начальником строительства Района. Никто не понимал, как можно строить Район, — но в Азовске говорилось именно так. Это была какая-то секретная стройка, что-то химическо-космическое. Полгода назад Ионова перевели к нам из самой Москвы.
…Зеркало на стене предо мною блестело настолько безупречной чистотой, что можно было легко представить, что его нет вовсе, что в нем — продолжение ванной, где моет руки кто-то, похожий на меня. Я уставился в зеркало: там пылало мое красное круглое лицо, над лбом — нелепо торчали вихры. Темнела пятиконечная звездочка родинки над левой бровью… Вдруг представилось непрошено: где-то на середине склона, под обрушенной глиной, из-под месива комьев, камней, корней, бурой травы, орошаемого долетающими сюда плевками прибоя, торчит худая белая рука, уже вялая, уже мертвенно-белая, иссиня-белая: в ней иссяк уже жизнетворный ток крови; и эта рука — моя!..
Словно в недоумении я повертел так и этак перед глазами собственные руки. Да, промедли я еще секунду на дурацком обрыве в мыслях о затонувшей барже — не имел бы я этой секунды, чтоб перемахнуть забор.
«О боги! Я только что избегнул смерти!» — из глубин моего существа прорвалась ко мне наконец эта весть.
И неудержимые нервные слезы вытолкнулись на щеки спазмами.
…Выплакавшись, я неторопливо, основательно оплеснул водой лицо правой рукой с дееспособной ладонью; подумав, и лицо вымыл с мылом. Это окончательно привело меня в порядок. Я вытер лицо и руки и придирчиво оглядел себя в блещущем чистотою зеркале.
Я уловил в себе тончайшую далекую мысль: мелодию; в мелодичном гуле пробилось сначала смутное, но с каждой миллисекундой все более яснеющее, близящееся, тяжелеющее: там, в провале, осталась какая-то часть меня, осталась; и очень просто даже представить себе, что я — там, а здесь так же блистал бы кран, блистало бы зеркало, стерильно безмолвствовала бы тишина, стерильно белели бы полотенца; совсем, оказывается, легко переходится грань от жизни к смерти, от смерти к жизни; даже — едва ли она существует, эта грань. Через забор сиганул — и порядок: и этот кран, и это зеркало, и эта тишина живут для тебя. И девочка Женя, чьи бездонно-зеленые глаза и милое курносое личико волнуют несказанно — ждет тебя в большой комнате с огромными, до потолка, стеллажами книг.
А не сиганул бы, то есть не было бы у тебя тогда для этого секунды, они жили бы не для тебя.
Без тебя.
Но так же бы сияли, сверкали, белели.
Только девочка сейчас не ждала бы тебя. Разбирала бы как ни в чем не бывало свой чемодан с дороги.
Что-то невыносимо несправедливое есть в таком порядке вещей, страшное. И еще я думал тогда (до сих пор помню): когда человек умирает после долгого и болезненного хворания, тогда смерть почти естественна: она вымучена долгой логикой страданья, она — итог. А во внезапной смерти есть какая-то отвратительная, издевательская насмешка судьбы над человеком.
До сих пор звенит, льется вода из крана; до сих пор мальчонок стоит, опершись руками о край умывальника, согбенный, как старичок, и смотрит, смотрит на себя в зеркало… Пристально-пристально смотрят на меня из зеркала мои темные серые глаза…
— Батюшки мои!
Захлопотала, заметалась по дому баб Катя: у Атени красное лицо, воспалены глаза, губы обметаны!..
— Догулялся! Простыл ведь на таком ветру-то! Да это можно разве?! Я уж думаю: где ты есть? Ты уж когда звонил; поди, два часа назад? Где ты телепался столько времени-то?! Да у тебя температура! Господи, где ж аспирин?..
«…несите прочь медикамент…»
А ночью грезилось как въявь: с зловеще тихим шумом рухнул последний берег, а за ним — беззвучно разверзалась бездна; пустоты обнажались, и испуганно бледнело прекрасное лицо (Женя, Женечка…), — и виделся капюшон: серый, из грубо-шершавой плотной ткани, с широкими краями-складками, тяжко, словно гигантские брылья, бьющимися на ветру… И мучительно, мучительно было то, что никак не разглядывалось лицо в его тени, только зелено-пламенные дьявольские глаза вспыхивали в черной глубине его.
Женя впоследствии рассказала мне: и она не спала в ту долгую смятенную ночь; она лежала без сна в своей новой, еще пахнущей недавно покрашенными полами спальне; не спала — что-то мешало ей; впервые в жизни она терпела бессонницу и вставала несколько раз: не зажигая света, подбегала к окну и вглядывалась в темень за окном (не в силах преодолеть искушения: глядеть в ночь, словно там кто-то звал ее), где неистовствовал ветер и ревело невидимое море.
_______________
О незнакомце возле забора, странно напоминавшем меня, баб Катя, таинственно понижая голос и волнуясь, рассказала мне спустя года два… Я отмахнулся, лишь на миг задумавшись романтически об Агасферах и прочих блуждающих духах; к тому же я читал в те дни «Замок Отранто» Уолпола. Отмахнулся и забыл. Хотя иногда морозец пробирал меня, когда вспоминались почему-либо утопленники, прибитые волнами к камням на берегу…
И сейчас вот почему-то вспомнил.
Вот почему: второй утопленник как две капли воды походил на тебя, Литвин.
_______________
Она пришла — точнее, деликатно вторглась в номер: бесшумно, с неизменными ярко-красным пластмассовым ведром, с шампунями и с шваброй (сложный и красивый дизайн которой не имеет ничего общего с дизайном наших простецких русских швабр). В отеле «Лорд Литтлвуд» вместо общепринятых на Западе ковровых покрытий в номерах обычные дощатые крашеные полы: в этом мне видится приятный изверт стиля — отдает старой доброй Англией, как в романах Диккенса. Поэтому она приходит не с пылесосом, а со шваброй.
Она с порога одарила меня лучезарной улыбкой, и я с удовольствием увидел ее ухоженное лицо и веселые смарагдовые глаза. Такие же смарагдовые глаза были у Жени. Появление горничной означает, что мне пора уходить на прогулку. Что я и делаю.
Не коверкая смягченное сомерсетширское произношение, мне не дающееся, я на аккуратном английском языке, каковому меня выучили за четыре месяца оксфордского курса в Москве, сказал ей: «Доброе утро; я ухожу на прогулку и не буду вам мешать» — и под сопровождение ее всегдашнего «уэй уи уок уэарз» оставил ей поле ее битвы, а сам спустился по пустой мраморной лестнице мимо огромных старинных напольных часов в безупречно лакированном темно-бордовом корпусе и с золоченным, ослепительно сверкающим маятником (воплощенная английская добротность!). Кивнув молодому, с иголочки одетому оливковолицему мулату за стойкой reception, я вышел на мокрую после только что кончившегося дождя Бэрфорд-стрит.
Перед подъездом отеля согбенный седобородый чернокожий в униформе возился с моечной машиной. Тротуар перед отелем был покрыт шампунной пеной: старый негус драил его с шампунем.
Я поплелся вверх по Бэрфорд-стрит.
Странно: и там, на свежем воздухе, меня не отпустил проклятый горький запах. «Уж не заболел ли я каким-нибудь нервным расстройством?» — думал я встревоженно, нюхая воздух, как собака. Погруженный в эту мысль, я натолкнулся на рыжего малого, возившегося с замком рольставней возле витрины бара. Рыжий вскинул на меня зеленые глаза, удивленно и сердито вытаращился я, разумеется, извинился, после чего глаза его потеплели. Он посторонился, давая мне дорогу, и сказал дружелюбно:
— Ничего страшного, бывает со всяким, когда задумаешься.
Рольставня с грохотом юркнула вверх, и рыжий малый быстро открыл обнажившуюся дверь.
— Заходите в мой бар, сэр, — пригласил он, — я вас каждое утро вижу, и каждое утро вы проходите мимо. Кружечка лагера или чашечка кофе с утра в «Веселой Дженнет» — хорошее начало для успешного дня.
«Merry Jannette», прочел я над входом. От этого нехитрого словосочетания — вслушайтесь, чуткий мой читатель: «merry Jannette» повеяло чем-то несказанно притягательным; я словно воочию увидел пред собою смеющееся лицо молодой женщины со смарагдовыми глазами… Вслед за рыжим я ступил в мягкий полусумрак и подсел к стойке, стараясь держаться непринужденно.
— Лагер? Эль?
— Кофе, — попросил я. — Мне еще работать.
— Вы первый сегодня, поэтому кофе за счет заведения, — сообщил малый. Его лицо казалось мне знакомым, но я никак не мог вспомнить, где я его видел. — Вы из этих, сэр?.. — осторожно полюбопытствовал он, ставя передо мной чашечку кофе и микроскопический кувшинчик со сливками. — Из математиков?
Я сделал глоток, отодвинув сливки. Терпеть не могу кофе со сливками.
— А вы что-то имеете против них?
— Знаете, сэр, я считаю, что они — опасные люди. Никогда не знаешь, что у них на уме и чего от них ждать. Сделают какую-нибудь мерзость, но так это аранжируют, что по-ихнему выходит, будто мерзость эту ну просто необходимо было сделать! Никто не понимает, чем же они занимаются. Конечно, мы живем в мире демократии, и каждый делает, что считает нужным, но мы-то должны знать, что из их формул выйдет? Строчат-строчат свои уравнения, нанизывают друг на дружку свои интегралы с дифференциалами, царство небесное сэру Айзеку Ньютону, и вдруг — бац! — и вся рыбка наша у берега передохла и поплыла по волнам брюшком вверх или мутировала и превратилась черт знает во что, в каких-нибудь уродов с задницей вместо головы… Уж я-то знаю, у сестрички Дженнет дед был из таких… Такого наворотил! Сам, бедолага, запутался, во что-то ввязался и так и сгинул бесследно… Говорят, дьявол его залапал… Или вдруг: вот русские изобрели ракету с искусственным интеллектом. Ужас ведь, а?! На вас, маленького, беззащитного человечка из мяса и жилочек, несется механической монстр на ядерной тяге, начиненный атомной или водородной бомбой, да еще с искусственными мозгами, которых не заморочишь!.. По TV недавно показали такую ракету…