На следствии водитель автобуса показал, что какой-то мальчишка не мальчишка, парень не парень, словом, тень чья-то словно мелькнула у него в зеркале заднего вида, после чего грузовик с арматурой как-то странно метнулся, дернулся… Шоферюга же МАЗа ни черта не видел, никаких мальчишек и теней, он едва лыко вязал.
Так что баб Катя имела основание сетовать на Бога.
А я возненавидел Горького и ни одной его строчки не прочитал.
_______________
Отчаянно промерзши, я еле-еле скарабкался с софоры, а последние три метра, сорвавшись (замерзшие руки плохо слушались), летел мешком и больно ударился плечом о землю.
В прошлогодней бурой траве, где белела соль снежной крупы, извилистая тропинка пролегла меж извилистой кромкой обрыва справа, под которым гремит прибой Меотиды (однажды прочтя где-то, я упрямо стал называть Азовское море Меотидой — как эллины; вслушайся, чуткий мой читатель, притаи дыхание: это древнее имя дышит невыразимым: Меотида, Меотида…), и высоким (в два человеческих роста) забором школьного двора слева, сложенным из грубого местного камня — известняка. Итак, вот картина: слева — каменная стена забора (в обстании густого тамариска), справа — обрыв; дальше за обрывом непроницаемая муть, клубящаяся бездна, туманная мгла над морем, из которой невидимый вонзает в меня свой угрюмый, внимательный взор из-под серого капюшона, бьющего на ветру воскрыльями.
Я побежал вдоль стены по извилистой тропке. Я прикидывал, нет ли времени заглянуть в подвальчик к Ване Синице (Ванечка Синица, страстный любитель химии, в подвальчике своего дома соорудил химлабораторию). Увы, времени уже нет. Темнеет уже. Нет и нет; ну и ладно; а то тетя Люба уж скоро с работы должна прийти; опять примутся с баб Катей наперегонки укорять, мол, «гулял долго», «уроки»…
По не сразу понятной прихоти тропинка свернула и устремилась к кромке обрыва. Здесь — рев ветра гулче; гром прибоя громче; стон Меотиды ясней.
Здесь вновь до меня донеслось мощное дыханье остервенелых в битве богов. Их пепельные взгляды просверкивали яростно в мутных безднах.
Я умерил бег; непререкаемая сила стянула меня с тропинки, словно магнитом. Я подобрался к самому краю обрыва.
Внизу клокотало седое море. Вал за валом, гора за горою, в безднах возникая, выкатывались из серого тумана воды морские и тяжко били в берег; земля медленно дрожала под ногами от каждого удара. Вытягивая шею, я смотрел, как бурлит и пенится море над местом, где с войны лежала подбитая и затонувшая здесь баржа — метрах в ста от берега.
_______________
Все. Баста. Поздно. Я адски устал. Пред глазами — лиловый квадрат от мерцающего экрана компьютера. Проклятое письмо из Азовска лежит рядом с компьютером на столе: вот оно, продолговатый кусочек картона, зов из зачеркнутого прошлого.
Пронеси, Господи, чашу сию мимо меня, пощади, избавь.
_______________
Утром проснувшись, я обнаружил: разумеется, за ночь письмо не испарилось: лежит и лежит себе на столе, источая свой яд. И горло першит сильнее обычного. Выбравшись из постели, я первым делом открыл окно: поднял вверх раму, как это принято в Англии. Поток свежего и упоительно пахнущего Океаном воздуха ворвался в комнату.
Я разорвал письмо на клочки и высыпал их — не в корзину для бумаг, что стоит у меня возле стола, а в унитаз, что, разумеется, противу всех правил, установленных в отеле и в прочем цивилизованном мире. Проклятые клочки не желали тонуть и всплывали, всплывали, поэтому пришлось долго, раз за разом, спускать воду, пока эту дрянь не засосала гремящая преисподняя канализации.
_______________
Сколько я себя помнил — неодолимо привлекало меня это затонувшее когда-то судно. Сердце всякий раз вздрагивало, когда я видел его — в тихую погоду, когда море спокойно, баржу отменно видать с высокого берега: на белом песчаном дне — темный вытянутый в длину предмет, суженный к одному краю и закругленный с противоположного. Из закругленного края — то есть из кормы — торчит, косо поднимаясь над водою, металлическая мачта с коротким перекрестием на самой верхушке. Чья эта баржа — наша? немецкая? Говорили, что она затонула в ноябре 42-го, во время жестоких боев в этих местах. Соседка баба Тая рассказывала, что тогда море несколько дней было красным, а трупы плавали у берега, как черные лодки, перевернутые вверх днищами…
В августе 62-го я с Ваней Синицей и Антошей Сенченко плавал к барже. Мы никому не говорили об этом нашем мероприятии, потому что купаться в этом месте категорически запрещалось: место было проклятое. Мало того, что берег здесь, под скальным обрывом, опасен чрезвычайно, даже при совершенном спокойствии воды: здесь, у самого берега, где надо в воду входить, беспорядочно навалены природой обломки скал — острые и скользкие: покрытые водорослями, как слизью; и можно, поскользнувшись, здорово пораниться, а то и покалечиться. Именно здесь прошлым летом прибило волнами к камням двух утопленников.
(Я видел их — чернильно-бледных, с изъеденными рыбой пятками и плечами. Увиденное навсегда запало мне в душу. Один был черноволос, прямо-таки угольно-черен, с бровями, сросшимися над переносицей; у другого же, русого, над левой бровью помещалась точно такая же родинка, похожая за пятиконечную звездочку, как у меня; эта родинка на утопленнике поразила меня до ужаса… Волнение большое прошумело тогда по Азовску. Оно связалось необъяснимо и зловеще с потонувшей баржей.)
Доплыв до перекрестья торчащей из моря мачты, мы принялись нырять. Оказалось, что здесь глубоко: метров шесть. Я был единственным, кто из нас троих донырнул в тот день до ржавого железного корпуса, обросшего толстым слоем ракушек, и то лишь с третьей попытки — перед этим хорошенько отдышался, цепляясь за торчащую из воды мачту. И сразу, едва успев схватиться руками за шершавый рант борта (вода сердито выталкивала наверх), увидел: баржа, оказывается, лежала чуть накренившись набок, чего сверху, с обрыва, из-за ракурса не понималось взглядом, и в обращенном ко мне борте зияла пробоина — идеально круглая, сантиметров семьдесят диаметром. В черноте трюма шевелились, словно живые, длинные, плоские, ветвистые волокна морской травы — раскачиваясь тихонько, они ласково манили к себе… Пробоина была широкая, просторная. Туда можно было запросто вплыть — если б хватило дыхания.
Зев преисподней… Зов преисподней…
_______________
Ломко шуршали под ногами обмерзшие травинки. Я торопился: начинало смеркаться. Я бежал вдоль школьного забора. Впереди, на углу, над воротами детского профилактория уже загорелись фонари.
Вдруг что-то огромное, исполинское — праживотное — тяжело и тягуче вздохнуло, глуша рев норд-оста.
Я испуганно приостановился: что это? И — будто голова кружится?.. Спустя миг я догадался, что это не голова кружится, а — земля зыбится и, встряхиваясь, плывет из-под ног.
Впереди, в трех-четырех метрах передо мною, в земле разверзлась ровная, словно ударом ножа разваленная и косо пробежавшая от обрыва к забору трещина, щель, и огромный полуовал почвы (с куском змейкой вьющейся тропинки в бурой траве, в которой застряла снежная крупа, похожая на соль) с гулким шорохом поползла вниз, вниз — в пропасть.
Полуовал расширялся, и я увидел смятенно, как в пропасть тащится неодолимой силищей и часть школьного забора, будто когтем неким зацепленный; я онемел… Мягко и медленно его большие замшелые камни, отделяясь, отделяясь один от другого, беззвучно посыпались в пустоту.
Земля вздохнула, словно освободясь от тяжести; тропинка повисла над пропастью; и страшно, и странно зазиял там, где через секунду-другую я должен был оказаться — провал!
Другой его край ясно различался в быстро густеющем сумраке: под темной полоской гумуса белел обнажившийся слой глины; далее за провалом продолжалась тропинка; продолжался замшелый школьный забор; белел угловой столб этого забора; возле углового столба, где горел фонарь, подрагивала стволом и голыми черными ветками кривая раскидистая акация (словно черная распяленная лапа подземного чудища в судороге тянулась из земли: меня цапнуть); на третьем этаже серого здания детского профилактория свет в окнах уже проницал сумрак…
Норд-ост и не думал утихомириваться. В сумерках его визг и вой только усилились. С моря быстро надвигалась ночная темь.
И вновь земля судорожно подернулась под ногами, словно кто-то из-под почвы силился выпростаться. Вот-вот спину выпрет наружу.
Я стряхнул оцепенение и опрометью ринулся прочь от обрыва, в заросли тамариска у школьного забора. Упругие ветви, как розги, противно-больно стегнули по щекам, — но не до них, не до них! Я во мгновение ока оседлал забор. Здесь ветер толкался сильнее даже, чем намедни на суку софоры: там было на что опереться; здесь же — открытость и пустота со всех сторон; ветер едва не сталкивал меня. Я уцепился за камень и немедленно уловил зыбкие колебания кладки. Мелко вибрируя, стена поплыла из-под меня, и вибрация ее отозвалась в щиколотках и локтях неприятным, почти болезненным зудом, щекоткой. Оттолкнувшись от этой опасной опоры, я взмахнул руками и сиганул в синий сумрак — уже настолько густой, что не видно было, что там внизу, на земле.