Лешка, молодой солдат из четвертой палаты, был всеобщий любимец. У Лешки были темные волосы и неожиданные светло-голубые глаза, с веселой наглостью озиравшие мир. Лешка был охальник, но веселый охальник — сыпал во все стороны острыми, как осколки, звонкими словцами — сердиться на него было невозможно.
Его привезли со сквозной пулевой раной в груди и травмой головы.
«Что, котелок тоже помятый?» — засвидетельствовала майор Еремеева, знакомясь с ним.
«Котелок пусть какой ни есть, лишь бы черенок торчал, чтоб было за что схватить», — слабым голосом откликнулся Лешка.
«Я вот тебя так схвачу, что торчать перестанет».
«А он у меня, как поп на молитве, поклонится и подымется», — Лешка уставился в лицо доктору светлыми, без робости глазами.
«Ну, с этим скучно не будет», — засмеялась майор Еремеева.
Он, и правда, быстро выздоравливал, обгоняя предсказания врачей. На третью неделю ему разрешили вставать.
Однажды в коридоре Лешка догнал Жанну и крепко обнял ее сзади. Едва заметным касанием он поцеловал ее в шею, она вздрогнула и застеснялась, что вздрогнула, щеки ее вспыхнули. «Жанка, пойдем в лопушки», — шепнул ей на ухо Лешка. Она быстро высвободилась, стараясь не задеть неловким движением его еще забинтованную под рубашкой грудь. С того дня Лешка всё норовил словить Жанну, и в темном уголке, и в открытую, обнимал, тесно прижимался к ней, лапал большими, горячими руками (она сквозь халат и платье чувствовала тепло его рук), лез целовать в шею, в щеки, в губы (она крутила головой и не давалась), и всё звал, манил «в лопушки».
На самом деле никаких лопушков не было. В дальней стороне госпитального двора, за бывшей волейбольной площадкой, на которой стояли теперь укрытые серым брезентом ящики с оборудованием, за танцплощадкой, тоже бывшей, с незапамятных времен выломано было несколько досок штакетника, сразу за которым начинался притаежный лес, именуемый в городе лесозона — темные сосны по невысоким отлогим холмам, сплошь покрытым бронзой осыпавшейся хвои минувших лет. В мирную пору сквозь проем в заборе бегали в лес по нужде заигравшиеся волейболисты и азартные танцоры, прокрадывались в поисках места для любовных утех молодые пары, измученные теснотой и скудостью жилья. Теперь эту дорогу освоили выздоравливающие, назначавшие в лесу свидания с сестрами, нянечками, а также некоторыми известными переходившими из рук в руки горожанками; оглядываясь, пробиралась в лаз и чисто мужская компания, чтобы тайком распить добытую бутылку. Изредка Аркадий Абрамович спохватывался и, справедливо полагая, что линия, обозначенная штакетником, определяет границы воинской части, а всё, что за ней, есть не что иное как самоволка, приказывал заделать дыру, но всякий раз, уже на следующий день после исполнения приказа, свежеприбитые доски неизменно отдирались (всегда в том же самом месте).
Тяжелораненый Ахметов, сосед Лешки по палате, которого за почтенный возраст все звали «дедом», сердито хрипел, когда Лешка приставал к Жанне: «Зачем девка портить хочешь? Девка замуж надо». Его изрытые оспинами скулы темнели из-под бинтов.
«Ишь, дед, хитрый какой! Сам восемь штук детей смастерил — небось бабку не испортил, а мне и попробовать нельзя — смеялся Лешка. — Может, я мастер не хуже твоего!»
«Мало говори! Кто тебя такой глупый делал?» — хрипел Ахметов.
А Жанне и страшно было, и томительно сладко, когда он подкрадывался к ней, притягивал к себе, вжимаясь в нее, когда целовал ей шею, пылающие щеки, волосы, мял горячими ладонями крепкие груди. Она не признавалась себе в том, что подчас сама ищет этих встреч, неслучайно попадается ему на пути.
Была уже середина лета, когда Лешка, окликнув Жанну в коридоре, к ее удивлению, не полез обниматься, вдруг сказал деловито: «Ну, всё. Завтра обратно на фронт. Уже обмундирование получил». Она застыла перед ним с таким непонимающим лицом, что ему стало ее жалко. Он помолчал и, все так же не дотрагиваясь до нее, попросил: «Может, погуляем напоследок?..»
После ужина в госпитале показывали кино. Лешка выкрался из затемненного зала, Жанна ждала его за оградой. Нахоженной тропой они направились в глубь леса. Вечера стояли светлые, и Жанне казалась, что кто-то подсматривает за ними. Лешка крепко держал ее за руку, точно боялся, что она убежит (ладонь у него была потная) и говорил, что вот кончится война, он вернется и женится на Жанне и увезет ее к себе, в Калужскую область, или можно будет махнуть куда-нибудь на заработки, а Жанна шла и думала о том, как всё это будет, то, что сейчас неминуемо должно произойти. Они свернули с тропы и спустились в неглубокий овражек. Лешка обнял Жанну, сильным движением опрокинул на землю и тяжело навалился на нее. Крепко целуя ее в губы, он торопливыми, резкими движениями пытался раздеть ее. Сосновые иголки кололи ей бедра. «Колется», — жалобно сказала Жанна. Лешка стянул с себя синий замурзанный халат и расстелил на земле. Голова Лешки, уже коротко обстриженная, лежала у Жанны на плече. Его рука жадно ласкала ее тело. «Подожди, — Жанна крепко взяла его за руку. — Давай просто полежим». «Так ведь кино кончится», — он высвободил руку. «Не надо», — Жанна слегка отодвинулась от него и села. Он перестал трогать ее и тоже сел. «А убьют меня? Ведь жалеть будешь, что не захотела». «Не убьют» — она додумала что-то, просунула руки снизу под его рубаху, почувствовала под ладонями его крепкое, разгоряченное тело и снова легла. Он что-то делал с ней, и она, как умела, старалась ему помочь. Небо, видневшееся между черными лапами сосен, померкло, и светлые глаза Лешки потемнели и показались Жанне растерянными и жалкими. Она вспомнила рассказ Зойки про медсанбат и еще вспомнила, как дней десять назад увидела, заглянув в палату, солдата Ахметова с накрытым простыней лицом. «Ты только пиши», — сказала она, когда они с Лешкой снова выбрались из овражка на тропу. «Я еще с дороги напишу, — пообещал Лешка. — А после уже из части, номер полевой почты узнаю — и напишу».
Ни одного письма от него Жанна не получила.
Возле матери вдруг оказался Савелий Семенович, — был он, кажется, начфин какого-то разместившегося в городе оборонного учреждения. Вечером, возвращаясь домой, Жанна заглянула в бухгалтерию: за столом, на том месте, где обычно она сидела, помогая матери, расположился полный, невоенного вида офицер, с круглым лицом и сквозившей из-под старательно зачесанных редких волос лысиной. Красиво оттопырив пальцы, офицер с огромной скоростью перебрасывал костяшки счет. «Видишь, какой у меня помощник появился, — мать усмехнулась. — Не нам чета. Мастер!» Офицер поднял глаза и приятно улыбнулся Жанне, между тем, как его рука продолжала выщелкивать на счетах непрерывную дробную мелодию. «Ты иди, — сказала мать. — Я сегодня задержусь, работы много». Глаза у нее были оживленные и усталые — одновременно. Жанне не понравились глаза матери, и усмешка, и снующие над счетами оттопыренные пальцы толстого офицера. Вечер был морозный, ясный. Лунный свет озарял высокие сугробы и стекал по их крутым бокам, постепенно померкая. Жанна шла по протоптанной между сугробами тропинке, думать ей о том, что она увидела, не хотелось, — она слушала, как славно скрипит под валенками снег, щеки у нее разрумянились на морозе, и на душе сделалось, по обыкновению, легко и понятно.
Недели через две, в воскресенье, Савелий Семенович, по договоренности с матерью, пришел к ним колоть дрова. Самой матери дома не было: в госпиталь как раз привезли большую партию раненых. Савелий Семенович, будто не раз уже здесь бывал, снял с гвоздя ключ от сарая, скинул гимнастерку и в одном белом байковом тельнике с расстегнутыми на широкой груди пуговицами вышел на мороз. Жанна подошла к окну, слегка отодвинула кружевную занавеску. Колол дрова Савелий Семенович так же ладно и быстро, как щелкал на счетах, с первого удара рассекая пополам гулкие, промерзшие поленья. Кутая тощие плечи в платок, вышла на крыльцо Раиса Ларичева, соседка по коридору, — ее муж, как и отец Жанны, погиб под Москвой, похоронки на обоих были получены в один день, — постояла минуту-другую, глядя на расторопного гостя. Спросила с улыбочкой: «Вы что ж, теперь заместо Евгения Матвеича будете?» Савелий Семенович перестал колоть, рукавом тельняшки вытер со лба пот: «Почему — заместо? Евгений Матвеевич, царство ему небесное, как говорится, сам по себе, а я сам по себе. Если потребуется какая помощь, прошу без церемоний. Савелий Семенович», — представился он. «Пока, слава Богу, силенки есть, сами справляемся», — Раиса сердито сбила носком валенка намерзший на ступеньку комок льда и снова исчезла в доме.
Фотография отца в темной деревянной рамке стояла на буфете, Жанна заметила, что некоторое время назад мать отодвинула фотографию поглубже к стене и несколько вбок, чтобы не в самой середине, не сразу бросалась в глаза. На полке в буфете были уложены, в том порядке, как отец всегда укладывал, его готовальни, линейки, стояли стаканы с карандашами и перьями, пузырьки и баночки с высохшей тушью, на стене висела длинная метровая рейсшина: когда появлялась возможность, Евгений Матвеевич брал работу на дом. Он был человек тихий, и сам говорил мало. Работая, он слушал радио или негромко насвистывал «Вечерний звон, вечерний звон, как много дум наводит он». Жил Евгений Матвеевич будто единожды заведенной жизнью, Жанне казалось, и отпуска никогда не брал, один только раз, она помнила, уезжал в Иркутскую область хоронить какого-то дядю, который его воспитывал. Но любимыми книгами, которые он без конца перечитывал, были Путешествие натуралиста на корабле Бигль и история жизни Миклухо-Маклая. Иногда Жанна, оставшись одна, подходила к буфету, долго рассматривала фотографию и удивлялась, что редко вспоминает отца. Ей хотелось выскрести что-нибудь из своей памяти, какую-нибудь трогательную подробность, разжалобить себя, заплакать, но в голову приходило все самое обыкновенное, неинтересное, отец представлялся именно таким, каким был перед ней на фотографии — аккуратно уложенный пробор, тонкие небольшие усы, серая немаркая рубашка с галстуком. Лишь изредка, вбежав вечером из общего коридора в комнату, она ловила себя на том, что ожидала увидеть узкую спину отца, когда он, ввернув в патрон особенную яркую лампочку (лампочка тоже лежала с прочими его чертежными принадлежностями на полке в буфете), спиной к двери стоит, склонившись над чертежной доской (доску мать отнесла в дровяной сарай), и, посвистывая, точными движениями проводит линии на бумажном листе. Теперь она, наверно, обняла бы его, но прежде почему-то не приходило в голову, разве, что в раннем детстве.