После ужина мать, в соблюдение обычного ритуала, приняла свои лекарства: прежде всего, с учетом обильного ужина, две разных таблетки активированного угля — насчет которых у бабушки было сильное подозрение, что они нейтрализуют друг друга, — затем по таблетке беллоида и ношпы, после чего легла на диван, чтобы бабушка закапала ей в глаза капли, которыми она лечила свою самую свежую, семнадцатую по счету, болезнь, хронический конъюнктивит. Этот акт был уже своего рода намеком, адресованным Гизике, и бабушка тут же, для пущей ясности, тактично сформулировала намек и в словах: дескать, пусть никто не подумает, будто она хочет выпроводить Гизику, но эти окраинные автобусы — такие ненадежные… Гизика намек поняла и на прощанье рассыпалась в благодарностях сразу и за ужин, и за написанное прошение, и за десять форинтов гонорара за работу, которые бабушка, проводив ее в прихожую, с ласковой настойчивостью сунула ей в карман, так что уборщица, уже выйдя на лестничную площадку, все еще посылала хозяевам воздушные поцелуи.
Потом дверь была закрыта на ключ, на задвижку, и все пошли спать. Роби Зингер и бабушка на своей тахте еще прислушивались какое-то время, не донесутся ли из маленькой комнаты звуки, свидетельствующие о нервном перевозбуждении, о бессоннице. Но мать сегодня спала без задних ног, словно именно в этот вечер к ней, в душу ее пришел тот самый покой, право на который она, благодаря господину профессору Надаи, могла в любой момент удостоверить бумагой с печатью.
«И чего ты так любишь из всего делать проблему?» — сказал, качая головой, Габор Блюм, выходя вместе с Роби Зингером из кондитерской «Винце», что на площади Флориан. Карманы у обоих были набиты медвежьим сахаром, сладким ломом, обрезками сочней для торта и печенья, а в руках они держали по «зимнему мороженому», то есть по вафельному стаканчику, куда кондитер накладывал, в зависимости от настроения, побольше или поменьше сливок. «Сразу делаешь из всего проблему», — повторил Габор Блюм, и его миндалевидные глаза с подозрением обратились на лучшего друга. Габор Блюм был по крайней мере на голову выше Роби Зингера. Его продолговатое лицо, мясистый нос, смуглая креольская кожа и зачесанные назад волосы уже позволяли угадывать в нем, под обликом мальчика, будущего мужчину — красивого, уверенного в себе молодого человека, каким Роби Зингер стать даже и не мечтал.
Габор Блюм, конечно, был прав: он, Роби Зингер, любой вопрос готов раздуть и запутать до того, что и не разберешься. Ему покоя не дает даже такая простая на первый взгляд ситуация, что в понедельник, средь бела дня, он ходит по улицам с карманами, полными сладостей. Правда, бабушка рассматривает карманные деньги как право, освященное обычаем, и вечером каждого воскресенья добросовестно отстегивает внуку по пять форинтов: на всю будущую неделю. Но никогда не забывает при этом заметить, что для нее даже эта пустяковая сумма — серьезная трата, особенно в такие дни, как этот, когда от зарплаты осталось одно воспоминание и непонятно, откуда она возьмет денег, чтобы внести плату за интернат. Ей и так придется нести деньги лично, потому что, если по почте посылать, наверняка перевод придет позже срока. Она никогда не упускала случая сказать внуку: деньги следует тратить на что-нибудь стоящее и разумное, и если можно, постараться хоть что-нибудь сэкономить.
В понедельник, выйдя из школы, Роби Зингер с Габором Блюмом первым делом всегда отправлялись в кондитерскую «Винце», чтобы там за пару минут разбарабанить полученную дома дотацию. Правда, Роби Зингер делал это с тяжкими угрызениями совести, Габор Блюм же — играючи.
Каждый понедельник Роби ломал голову, можно ли считать медвежий сахар и «зимнее мороженое» вещами стоящими и разумными. До сих пор ему удавалось как-то утихомирить свою совесть — особенно когда он вспоминал о том, что интернатская кухня, существующая на сильно урезанные средства, по понедельникам обычно встречает воспитанников пустым тминным супчиком да макаронами с манкой, так что немножечко разнообразить меню сам Бог велел. Что же до Габора Блюма, он и не думал искать каких-либо оправданий для траты карманных денег; у него на этот счет и сомнений не возникало: деньги, они на то и деньги, чтобы их тратить.
Неодобрительное замечание, которое только что прозвучало из уст Габора Блюма, относилось не к привычным терзаниям, которые его друг испытывал, тратя свой капитал. Относилось оно к вопросу, который не переставал мучить Роби Зингера, пока они проделали путь от школы на Больничной улице до кондитерской «Винце» на площади Флориан. Вопрос этот можно было сформулировать так: прежде чем ответить согласием на прозвучавшее в пятницу вечером из уст учителя Баллы предложение сделать обрезание, не следовало бы повиниться перед ним, что по воскресеньям он, Роби, вместе с матерью ходит молиться в Общество братьев-евреев, верующих во Христа. «Да ты что? — воззрился на него Габор Блюм. — Балла нас с понедельника до субботы воспитывает, а чем мы занимаемся в воскресенье, на футбол ходим или на христианское богослужение, до этого ему никакого дела!»
Не все так просто, возразил ему Роби. Про футбол Моисей ничего не говорил, а вот чужим богам поклоняться запретил строго-настрого. Кто знает, может, и существует такая заповедь, по которой человеку, который хоть раз переступил порог христианской церкви, делать обрезание ни за что нельзя. «Это для меня слишком умно, — ответил Габор. — Какое тебе дело до заповеди, про которую ты даже не знаешь, есть она или нет? Если Балла считает, что тебе пора делать обрезание, то и делай, что он говорит. Если мне велит, я тоже сделаю».
Габор Блюм сказал это не просто так. Среди воспитанников Баллы он был вторым, кому не сделали обрезание в свое время, когда положено. Габор был моложе Роби Зингера всего на два месяца, так что у него тоже приближался срок бармицвы, а значит, можно было предположить, что скоро учитель и его позовет на дружескую беседу в дежурную комнату. Габор Блюм полагал, что случится это в ближайшие дни.
«И что ты скажешь Балле?» — поинтересовался Роби. «Как что скажу?» — недоуменно переспросил его Габор. «Согласишься?» — «А что же еще? — ошеломленно воскликнул Габор. — Ты-то, что ли, не согласишься?» — «Соглашусь! — испуганно ответил Роби. — Но все равно проблема». — «Проблема… — передразнил его Габор Блюм. — Тебе что, кусочка кожи жалко?»
В еврейских детских домах и приютах, куда Роби Зингера отдавали раз за разом с четырехлетнего возраста, требовался, кроме метрического свидетельства и справок о прививках, еще один документ. В нем должно было быть указано, что ребенок, принимаемый в детское учреждение, прошел обрезание на восьмой день от рождения. Бабушка, записывая Роби Зингера в очередной приют, вела себя странно. Неспешно и обстоятельно выложив на стол все имеющиеся документы, она вдруг принималась суетиться и краснеть, как безбилетник, которого поймали в трамвае. И потом путано лепетала что-то про воздушные налеты, про то, какой холодной была та зима, зима пять тысяч семьсот пятого года, и долго объясняла, что внук ее, родившись недоношенным, был слишком уж слаб для операции, которую Моисей объявил обязательной для каждого еврейского мальчика.
В приемной канцелярии Зуглигетского детского дома, содержащегося на средства Всемирного еврейского конгресса, у бабушки не спросили о причине, по которой семья не выполнила необходимый обряд. Наверное, никому в голову не пришло, что бабушка норовит протащить в общество еврейских детей маленького гоя. Но тогда же ее предупредили, что упущение нужно будет исправить, и не позднее чем перед бармицвой Роби Зингера.
До этого момента история Роби Зингера — вернее, история его необрезанности — не отличается от такой же истории Габора Блюма. Мать Габора в свое время несколько раз уже было выходила из своей квартиры на площади Клаузаль, чтобы отнести новорожденного сына на обрезание, но все время что-то происходило. То воздушную тревогу объявят, то опять же мороз случится: на дворе стояла та достопамятная зима пять тысяч семьсот пятого года. Короче говоря, мать Габора как-то забыла то, что она клятвенно пообещала мужу, когда его забирали в трудовые команды, откуда он так и не вернулся, — забыла, что должна была как можно скорее сделать обрезание их единственному ребенку. Словом, причины, на которые ссылалась вдова Блюм, мало чем отличались от доводов бабушки Роби Зингера; вот только у бабушки они звучали куда эффектнее. Чтобы не повторять свою историю каждый раз с начала и до конца, она объединила все тогдашние помехи и препятствия емким и изысканным выражением «vis major»[2]. И если мать Габора Блюма каждый раз завершала щекотливую тему словами: «Вот придет время, тогда и сделаем», то бабушка снова и снова возвращалась к своему «vis major».