Ознакомительная версия.
Нина отхлебнула вина. Вздохнула, встала и направилась на кухню. По дороге зацепилась взглядом за отражение в зеркале – щеки запали, от этого скулы выперли, как у Чингисхана на картинке в учебнике истории, взгляд усталый и равнодушный. Да, подумала она, жить с таким лицом, конечно, можно, но на улицу лучше не выходить. И хорошо бы в кабинет пускать животных без хозяев.
Совсем распустилась со своей свободой. Ест кое-как, никакой косметики, ничем себя не радует – это отдает депрессией, славянской потребностью боли, «которую никак не утолить». А на днях застукала себя за тем, что, перед тем как выбросить забытый в холодильнике трехдневный картофельный салат, покрошила в него также забытую увядшую зелень. Надо изо всех сил постараться доставлять себе пусть маленькие, но каждодневные радости.
Сегодня день был неудачным – две эвтаназии. Старая-престарая собака никак не могла умереть, а хозяйка, не менее старая, все не решалась на усыпление и пыталась взвалить решение на Нину. Пришлось все взять на себя и объяснить, что следующая стадия будет совсем невыносимой – и для собаки, и для хозяйки.
Потом настала очередь попугая, свалившегося с плеча хозяйки в кипящий суп. Молодая женщина рыдала так, что Нина не знала, к кому первому броситься.
Хотя кабинет у Нины был не первый год, а до этого она работала ассистентом ветеринара, она так и не смогла привыкнуть к эвтаназии. Люк, ветеринар с десятилетним стажем, уверял, что это дело времени – душа черствеет, привыкнешь ко всему.
На кухне, пока готовила незамысловатый ужин, Нина продолжала думать о новом знакомом.
...интеллигентный... наверняка отпрыск белой эмиграции, с прадедушкой таксистом-аристократом... глаз живой и заинтересованный, манеры приятные, ненавязчивые... сексапильный... на вид...
Но что-то смущало. А еще больше смущало то, что она не могла понять, что смущает.
...может быть, глаза, густо-серые, с поволокой?.. они больше подошли бы мордашке романтической девицы, а не странно асимметричному лицу, одна половина которого улыбается, а другая остается равнодушно-холодной... и какой-то чудной шрам на веселой половине, прямо над губой... шрам, видимо, ее и вздергивает в кривой улыбке... тоже мне, человек, который смеется...
...что-то сказочно-дикое, животное... а я специалист по животным... по животам... живот.... неприличное слово...
...именно так... он – всего лишь животное... то ли фавн, то ли древний охотник в набедренной повязке с дубиной в руке... при этом одет дорого, явно умеет носить такую одежду, джентльмен...
...не похож ни на одного из бывших соотечественников... о себе ничего не рассказывает... обо мне ничего не спрашивает... француз незамедлительно выспросил бы все – в первую очередь социальное положение, потом подробности биографии...
...глубоко женат, но не прочь поразвлечься на стороне или не женат и не хочет, главное – никаких обязательств... лучше бы последнее... я ведь тоже хочу только попользоваться и без обязательств... можем оказаться полезны друг другу...
...ну да ладно... посмотрим, как будут развиваться события... или не будут... или будут... или... мне терять нечего...
...ура!!! вот зачем нужна свобода!..
Еще Нина подумала, что слишком много выпила. Но настроение, неизвестно почему, вдруг улучшилось. Она почувствовала пузырьки возбуждения, забродившие в крови.
Начало 1980-х. Москва. Метро.
Серая толпа вываливается из вагонов и рассыпается по проходам.
Мальчик лет двенадцати поднимается по эскалатору станции «Смоленская». Впереди него – тетка с ожерельем из туалетной бумаги и тяжело груженными сумками. Она поставила их на лениво движущуюся лестницу, загородив проход. Сзади громко, но беззлобно матерятся двое подвыпивших работяг в грязных дешевых куртках.
А мальчик мечтает: вот сейчас эскалатор привезет его наверх, и он выйдет из метро в волшебный город, полный огней, музыки, веселья и красивых беззаботных людей. И отец будет ждать его верхом на коне в серебряной сбруе, протянет ему руку и поможет взлететь на холку, усадит впереди себя. И они поскачут вместе, не важно куда, просто так, в неведомое. И отец будет, как когда-то, еще до своей болезни, ласково дуть ему в макушку и весело поддразнивать...
Мальчик выходит на Садовое кольцо. Вечер. Холодная московская осень. Ветер гонит по тротуару полусгнившие листья. На остановке троллейбуса серые тени кутаются, пытаясь защититься от ветра. На земле валяется детская грязная перчатка.
Мальчик заворачивает за угол дома (Жолтовского, с башенкой), в котором находится метро и, обойдя его, входит в подъезд с противоположного торца. Подъезд с высокими сводами и лепниной слабо освещен одной лампочкой в круглом матово-белом плафоне. Два других плафона разбиты, из них торчат провода. Мальчик вызывает лифт. Ждет долго. Потом едет на последний, восьмой этаж. Идет по длинному коридору в самый конец и нажимает кнопку звонка последней квартиры.
Ему открывает дверь мужчина лет пятидесяти. Это его отец. Одет он странно – военный китель со следами наградных колодок и тренировочные штаны. Босиком. В глазах отблеск то ли муки, то ли безумия. А может быть, того и другого. Взгляд затравленный. При этом гладко выбрит и наодеколонен.
– Почему один? Где сестра?
– Осталась у Пироговых...
– Как?! Я велел вернуться вместе!
– У них завтра с пироговской Светкой с утра репетиция. Они звонили. Но у нас телефон все время занят. Наверно, трубка плохо лежит.
Взгляд мальчика застывает на телефонном аппарате, стоящем тут же, в прихожей, – трубка снята и аккуратно положена рядом. Он вопросительно смотрит на отца.
– Ну что ж, видно, не судьба Нюшке, – говорит тот с лунатической улыбкой.
Мальчик раздевается, вешает куртку на почему-то пустую вешалку и проходит в комнату. Отец идет следом.
– А где мама? – спрашивает мальчик, ощущая смутное беспокойство и озираясь по сторонам.
– Она там, в спальне... Отдыхает. – Теперь отец улыбается не как лунатик, а как заговорщик.
Мальчик смотрит на отца с испугом. Тот делает непроизвольное движение головой в сторону спальни, словно подталкивая сына.
– Там... – говорит он, старательно отводя глаза. – Там... Иди к ней...
Мальчик двигается неуверенно. Отец следует за ним. Мальчик толкает неплотно прикрытую дверь и в ужасе застывает на пороге.
На кровати ничком, раскинув руки, в луже крови лежит мать. В ее голове – дырка.
Отец медленно поднимает руку, которую все время держал за спиной, – в ней пистолет. Упирает дуло в затылок сыну.
Стреляет. Мальчик падает лицом вниз.
Потустороннее лицо Крымова, подносящего пистолет к виску. Звук выстрела.
Квартира Крымовых. Посреди гостиной девочка лет десяти широко открытыми, немигающими глазами следит за тем, как санитары выносят из спальни носилки. Одни. Вторые. Третьи. На последних из-под простыни свесилась нога в синей кроссовке «Адидас». Мама купила сыну в знаменитом спекулянтском логове – туалете возле ресторана «Арагви». На полразмера меньше. Какие были.
Девочку обнимает и прижимает к себе пожилая женщина с тщательно причесанными волосами, стянутыми на затылке в узел. Ее аккуратный пикейно-белый воротничок на синем платье не очень соответствует происходящему. Глаза, как и у девочки, сухие и блестящие. Руки, большие, еще сильные, хотя и в старческой гречке, судорожно сжимают детские плечи.
В комнате суетятся люди в штатском. За столом сидит Пирогов и что-то записывает в блокноте. Это высокий, чуть располневший человек в очках и с явной военной выправкой.
Он поднимается и подходит к женщине с девочкой. Молча обнимает их обеих.
– Переезжайте сюда, – говорит он женщине. – Мы оформим вам опекунство и прописку. А ты, Нюша, приходи к нам, когда хочешь. Можешь считать нас своей семьей. А Светку – сестрой.
Бабушка переехала из Наро-Фоминска в квартиру на Смоленской. Нюшу во избежание пересудов перевели в другую школу, в тот же класс, где училась Света Пирогова. Они и раньше дружили, а с этого момента стали неразлучными. Маленькая пухленькая Светка с вечно смеющимися, в ямочках, щеками была полной противоположностью вдумчивой, замкнутой Нюше-нескладуше. Но эта разность им нисколько не мешала.
Нюшина бабушка по матери, Софья Михайловна, которую девочка звала Сонечкой, была женщиной властной, с виду строгой, но с приступами неизвестно откуда накатывающего балаганного веселья и неизбывной иронией. Ирония относилась ко всему на свете и в первую очередь к себе. Сонечке было под семьдесят, но она чувствовала себя в строю (так она говорила) и даже имела молодых (относительно) ухажеров. Бывшая актриса богом забытого то ли Витебского, то ли Воронежского театра, она умудрилась сохранить жизнелюбие, которое не опиралось ни на какие объективные обстоятельства.
Она и в жизни была артисткой. Играла то роль Марецкой – члена правительства, изъясняясь в духе простой русской бабы, мужем битой, кулаками травленной; то переходила на Быстрицкую из «Тихого Дона»; а в наиболее патетические моменты привлекала Степанову или Тарасову со всем их репертуаром и Станиславским заодно.
Ознакомительная версия.