Раевский крепился, а потом и сам рассказал про трофейный “хорьх”, что видел в Калининграде, где служил лет десять назад. И эта немецкая машина, что вовсе непонятно было как выглядит, вдруг налилась в его рассказе металлической силой, сгустились из сибирского воздуха её гладкие бока и огромные фары. Он и сам поверил в её существование на улицах маленького городка.
– Зверь машина, – говорил он уверенно, вспоминая, чьи слова он только что повторил. – Зверь. С места сразу сто даёт – а там ведь дороги ещё немецкие, гладкие как стол. С разгона в Польшу можно улететь.
Выслушали и его, и в свой черёд какой-то якут рассказал о тяжёлых ракетных тягачах, похожих на гусеницу-сороконожку.
Темнело.
И вовсе незнакомый голос вспомнил другое:
– А знаешь историю про водилу, которого убила братва за то, что он их на “Ниве” обогнал? Ну там грохнули мужика – столкнули под откос в тачке, уже мёртвого. Да только потом ничего не нашли – видно, болото всё всосало. Менты повертелись, да и закрыли дело. Жена отплакала, мать отрыдала. А потом на трассе странные дела стали твориться – пацаны, что его убили, вписались в бензовоз, что поперёк дороги крутануло. Их смотрящий в иномарке сгорел. Но вот как-то один водитель автобуса видит вдруг – его чёрная “Нива” обогнала, и остановился от греха подальше. А потом и видит – дорогу размыло, это он за полметра перед вымоиной стал.
“Детский сад”, – подумал Раевский и пошёл прочь от костра – в лес. По толстым стволам сосен прыгали тени. Он осторожно ступал между сухих острых сучьев и поваленных деревьев и думал о времени: вот сколько они здесь - а он уже привык. Перестал торопиться и нервничать.
Время – это такая странная вещь: то тянется, то скачет. Он вдруг понял, что раньше всё хотел чаще встречаться с друзьями, а тут недавно пришёл на день рождения и – обнаружил, что пауза длиной в год оказалась мгновенной.
А сейчас нет ничего – костёр с братьями по дороге, и нет ничего – ни дома, ни хозяина, ни семьи, ни детей нет – а только трасса, и мера жизни - не дни, а столбики по краю.
Он вышел к трассе и увидел чёрную фигуру рядом. Кто-то застегнул штаны и повернулся к нему.
– Что на холоде стоишь? – спросил Володя. – Пошли к нам.
– Мне к вам не надо, мне ехать пора, – ответил из темноты парень, перелезая через кювет.
– Куда ехать-то? С ума сошёл. Не знаешь, что ли - не проедешь.
– Я везде проеду. А ты не дёргайся, тебе топиться-то не надо. Только не пей много – от этого тоска будет.
Раевский посмотрел на этого человека и с удивлением отметил, как тот садится в чёрную “Ниву”, как она медленно начинает движение к котловине. Очень Володю смутило, что “Нива” шла без огней.
Утром Рудаков исчез на полдня и вдруг появился у костра с видом заговорщика. Раевский подошёл, и напарник горячо забормотал ему в ухо:
– Значит так: я договорился с трактористом. Нечего тут ловить. Выбирайся своей колеёй, типа того.
Они вывели “японку” через разваленный кювет на просёлок и покинули трассу. Тракторист ждал за первым поворотом – на краю абсолютно ровного поля. Только приглядевшись, Рудаков понял, что причина этой гладкости в том, что поле покрыто слоем жидкой земли. Ни волны, ни пузыря не было на этой пллоскости, простиравшейся до горизонта.
Они накинули буксировочный трос, и трактор повёл за собой автомобиль, как бурлак ведёт лодку на бечеве. Временами машина подплывала, и Раевский чувствовал, что её начинает тянуть течением, – но нет, это всё же ему казалось.
Вдруг тракторист вылез по колесу на крюк, наклонился и что-то сделал там. Трос ослаб, а тракторист снова забрался в кабину и дёрнул. “Японка” не двинулась с места, что-то журчало под днищем, а трактор стал удаляться. Сердце Володи затопило ужасом, как это поле грязью. Раевский понял, что они одни в этом бескрайнем грязевом море. И такое чувство тоски навалилось на него, что захотелось запеть какую-то протяжную русскую песню, из тех, что поют нищие на вокзалах.
…Но нет, это просто трактор выбрал слабину, “японка” снова дёрнулась, и они поплыли дальше, разводя в обе стороны тугую коричневую волну. Через полчаса связка добралась до твёрдого и ухабистого просёлка, а по нему – и до избы самого тракториста.
Они решили не разлучаться, и Рудаков тут же договорился о постое – уже с женой тракториста. Все крепко пили всю ночь, не пьянея, и таки под конец запели – протяжно и грустно.
Лучше всех пел тракторист, пел он морскую песню о кораблях в тихой гавани, о рыбаках в далёком краю и о том, что никто не придёт назад. Татуированный якорь на его предплечье болтался вправо и влево, будто команда не знала, стоит ли закончить путь именно за этим столом.
Раевский плакал от жалости к утонувшим рыбакам, несдюжившему кочегару и к самому себе. Он всё больше уверялся в том, что, кроме дороги, в его жизни ничего нет и не будет. “Ничего-ничего” – будто болванчики у лобового стекла кивали головы за столом, и Раевский проваливался в сонное забытьё.
Наутро они выехали, и первое, что увидел Раевский, вывернув на трассу, – фуру с огромным медведем на боку, мелькнувшую впереди.
грипп
Дмитрий Игоревич проснулся под протяжное пение. Это значило, что открылся рынок и на него пришли торговцы диким мёдом из племени дхирв, а вот когда будут дудеть в гнусавую трубу, это будет значить, что опори принесли на рынок молоко.
Под эти звуки Дмитрий Игоревич завтракал, но ритуал был вдруг нарушен. К нему зашёл Врач. Этот пожилой француз жил в разных местах Африки чуть не с самого рождения и, кажется, не узнавал новости, а предчувствовал их. Что-то в нём было, позволявшее ему угадать, что начнутся народные волнения или море будет покрыто божьими коровками.
Африка соединила русского и француза давно. Между ними повелось звать друг друга по имени-отчеству, отчего Врач получался Пьер Робертович и при этом терял остатки своего французского прошлого.
– Сегодня придёт Колдун, – сообщил Пьер Робертович. – Хочет сказать о чём-то важном.
Это была новость неприятная. Ничего приятного в колдуне не было. Нормальный такой был Колдун, даром, что людоед. Или недаром.
Колдун был сухим стариком без возраста и имени. Вернее, имён у него были сотни – и на каждый случай жизни особенные. Как-то, в давние времена, Колдун было учредил в долине социализм, съел нескольких вождей, объявленных империалистами, и поехал в СССР. Но светлого будущего не вышло – ему очень не понравился Ленин. Дмитрий Игоревич не до конца понял, что произошло, – вроде бы колдун вступил с Лениным в ментальную связь, но они не сошлись характерами. Но всё равно колдун получил из Москвы танковую роту и несколько самолётов оружия. Свежеобученные водители передавили своими танками массу зевак, да тем дело и кончилось. Потом из социализма колдун всё-таки выписался и учредил капитализм, за что получил от американцев бронетранспортёры и вертолётную эскадрилью.
Потом он заскучал. От скуки пошёл войной на соседей, да война как-то не получилась, затянулась, и вот уже лет двадцать было непонятно, кто победил, – да и вообще, закончилась ли она, эта война.
Дмитрий Игоревич не застал начала этих безобразий и привык к неопределённости этих мест – его дело было - птицы, и только птицы. Орнитолог Дмитрий Игоревич занимался птицами всю жизнь – или почти всю, с юннатского школьного кружка.
Сейчас он воспринимал их как гостей с Родины, сограждан, прилетевших по необходимости, вроде как в командировку. Дмитрий Игоревич служил на этой биостанции уже десять лет. Его иногда звали Лодочником, потому что он заплывал далеко на резиновой лодке, предмете восхищения местных жителей, и описывал гнездовья птиц на отмелях и островах.
Он чувствовал себя в полной гармонии с этой каменистой пустыней, утыканной редкими деревцами, с берегом гигантского озера и отсутствием зимы и лета.
Сейчас он перестал ездить домой – родственники по очереди ушли из жизни, квартиру он продал и после этого стал никому не нужен. А тут шли деньги от Организации Объединённых Наций, которая была здесь представлена (кроме Алексея Михайловича) изрешеченным белым джипом с буквами UN на дверце. Букв, правда, уже никто не мог различить. Джип стоял в кювете, и к нему давно все привыкли.
Дело было в привычке. Здесь ко всему надо было привыкнуть, а потом расслабить память и волю и плыть по реке времени. От одного сезона дождей до другого, когда эта река поднималась и затапливала всю долину до горизонта. И только холмы, на которых стоял посёлок, возвышались над серой гладью.