— Сделаем, — зло произнес Колька. Как отрубил. И было обоим понятно: он сделает все, что придумал Сашка. Разговором сыт не будешь, если хлеба не добудешь!
Поезд дернулся и встал.
— Это чево? Это Воронеж?
— Хрен догонишь! — отвечал другой голос снизу. Братья, как по команде, проснулись, уставились в окно. На сереньком фасаде масляной краской коричневой было выведено: «ВОРОНЕЖ».
Слышали Кузьменыши, на пути такой город будет. Но не город их интересовал — рынок у вокзала.
Оба покатились с полок на головы пацанвы, что толкалась внизу и глазела в окно. Братья протиснулись в тамбур и наткнулись на усатого коротконогого проводника в грязно-синей военной форме железнодорожника. За голенищем сапога два флажка торчат. Уже волочет что-то в мешке, усы от напряжения вспотели, глаза выкатились.
— Дя-нька, стоять долго будем?
Проводник оттеснил их грудью в конец тамбура, бросил мешок с глухим стуком. Повернулся, расправляя плечи. Посмотрел.
— Вам-то чево надо?
— Рынок, — сказал Колька. С надеждой спросил, не зря же мужик мешок приволок. С картошкой мешок, по виду определил. Надо, кстати, этот мешок не упускать из виду.
— Ха! Рынок-то за вокзалом, — пробормотал проводник и рукой махнул в сторону выхода. — Да гляди не опоздай! Поезд стоять долго не будет! Как один гудок даст, дак и чеши… А второй — уже тово… поедем.
Кузьменыши переглянулись.
Оба подумали: хорошо, что не будет поезд долго стоять. Им и не надо, чтобы он долго стоял. Чем быстрее пойдет, тем лучше. Для них лучше. А уж они все наперед продумали и про себя, и про свой поезд.
За длинной стеной, кончавшейся полуразрушенным зданием вокзала — небось бои тут жестокие шли, — открывалась площадь, полная народу. Перескакивая через битый кирпич, через траншеи с водой, братья, подобно десяткам других пацанов, вскачь ринулись к рынку.
Вонзились в него с разбегу, как вонзается кинжал в свою жертву.
При входе, как всегда, семечки в мешках да веники вязаные. А дальше вглубь овощи пошли: картошка, свекла, репа, огурцы… Овощей-то, пожалуй, побольше, чем в Подмосковье, и молока побольше, его прямо в стаканах с румяной пеночкой выставили. Варенцом прозывают. Кричат протяжно: «Ва-ре-нец! Кому-у ва-ре-нец!» Тетка им вслед кричит. А кричит потому, что у Кольки из кармана красная тридцатка выглядывает. А там за тридцаткой и еще какие-то бумажки синеют… Без тридцатки тетка бы и не заметила их, да и, уж точно, милком не назвала. Мало ли шантрапы ходит!
В том-то и была Сашкина затея, чтобы на весь рынок торчала из кармана драгоценная тридцатка, а рядом напихали обрезков из пачки папирос «Беломор-канал»… Поди разгляди с ходу-то, пачка и пачка, и видно по тридцатке, что деньги торчат.
Конечно, братья рисковали. Натуральную-то тридцатку напоказ выставлять опасно, свой брат-жулик мог бы легко поживиться! Но и это было учтено. Колька барином идет, тридцатку демонстрирует, а Сашка сзади караулит, глаз с нее не спускает, оттирает, если кто прицеливаться да приближаться станет.
Кругом гомонила толпа. Семечки лузгали. Вся земля в лузге.
Рядом завизжали: кого-то поймали, значит, бьют.
Эта картина братьям не внове, сами попадались и тоже орали как резаные, смотришь — кто-нибудь да вступится. А молчком терпеть, так и голову оторвут за личную за собственность, и не пожалеют.
Может, кто из своих, из эшелона орал, но братья скорей в другую сторону свернули. Слишком тут бдительные сидят!
Шагов с полсотни сделали и уперлись: вот оно! Вот где оно лежит, что искали!
На плоском дощатом прилавке, не в центре его, откуда не выскочишь, а с краю, на тряпочке выставлен ржаной, домашней выпечки хлеб, аккуратно порезанный на равные округлые ломти. А рядом и вовсе чудное, белое, длинное: Колька увидел, будто споткнулся на ходу. Уставился завороженно.
Сашка его легонечко в бок шуркнул:
— Чево, как баран на новые ворота-то… Батон это! Белая такая булка, в кино показывали…
Прошептал, а у самого в горле как кусок глины завяз, ни проглотить, ни выплюнуть. А все этот чертов батон, который перед глазами у них маячил.
Видел Сашка в одном довоенном кино: будто прямо на улице булочная стоит, а кто-то заходит и покупает вот такое белое… И говорит: «Батон, мол, купил!» Неужто не понарошку продавали? Да без карточек! Да прям целиком!
Огляделись братья, лишь бы не опередили их. Не набросились бы покупатели на это расчудесное добро. Но нет. Никто не хватает, денежки не сует… Раз-другой приценятся да отвалят. Видать, дорог хлебушек-то, лежит нетронутый, ждет богатых хозяев, сияет на весь белый свет золотой корочкой, что по гребешку неровным шовчиком идет.
А запах от него! За сто метров услышали бы братья этот запах, может, оттого и вышли сюда, что голодный желудок, как пчелку на сладкое, на хлебный дух их привел?
Помолились братья про себя. Так попросили: «Господи! Не отдай никому, побереги, пока наш срок не подойдет! Отведи в сторону, господи, тех, у кого мошна большая, кто мог бы до нас это белое чудо-юдо схавать… Ты же видишь, господи, что нам дальше нужно ехать, а если мы сейчас упустим… Да и жрать охота, господи! Ты хлебами тысячи накормил (старухи сказывали), так чуть-чуть для двоих добавь!» Может, и не те слова были, но за смысл ручаюсь, а за искренность тех молитв тем более.
Теперь братья поделили работу свою так: один лицом к поезду оборотился, другой к батону и хлебу, а там еще рядом мед в сотах кусками лежит…
Вот они где нужны, четыре глаза-то! И все Сашкина шалая голова на голодное брюхо придумала! Спиной к спине, и тридцатку не свистнут, и все вокруг видно, а сигнал дать — лишь локотком двинуть.
Сашка услыхал: прогудел паровоз. Сипленько, тягуче, словно позвал к себе: «У-у-й-е-д-у-у!» Он-то и есть сигнал к действию. Как труба архангела, зовущая наших героев начать свое правое дело.
Теперь вперед! Только вперед! К батону — чуду-юду, к ржаным округлым ломтям, к меду в кусках, возле которого роятся нахальные осы… Но прежде к золотому родимому хлебушку! Скорей, Колька! Скорей!
Двинул Сашка брата острым локтем под ребро. «Шуруй», — прошептал.
А Колька чуть выше, поприметнее бумажки с тридцаткой высунул и прямиком к прилавку. Знает: минута или две у них в запасе, не более. Придвинулся к прилавку вплотную, покрутился так, чтобы денежки его стали заметны, спросил:
— А тут чево? — Именно тем проходным тоном, когда ясно, что ничего тут стоящего для него нет. Так, ерундовина всякая.
Молодая деваха, голубые стеклянные глаза навыкате, как пуговицы, в небо уставились. В ширину больше, чем в высоту, выросла. Сашка бы сейчас нашелся что сказать: «Ширше прилавка свово». Ишь расперло, на каких-таких харчах, как не на рыночных, ее откормили до такого свинства?
Рядом мужичишка, чахлый в сравнении с ней, задавила, небось мяса в ней пудов сто будет.
Все это пронеслось в Колькиной голове, как легкий сквознячок, в то время как он нехотя, с недовольной миной хлеб оглядывал.
— Носят тут всякое… — процедил и посмотрел вдаль, сейчас дальше пойдет. — Тут ничего стоящего не видать.
Девка семечки лузгает, равнодушно отплевывает в сторону. Работает, строчит, как пулемет все равно. Но и ее задело.
— Всякое? — спросила, даже лузга повисла на нижней губе. — Это тебе всякое? — сунула под нос Кольке батон.
Колька вроде уж уходить хотел, но задержался, взял батон в руку, и от пружинистой корочки, от дурманящего запаха вдруг подступила к горлу тошнота.
— Из отрубей, что ли? — спросил и поморщился. Не любит, сразу видно, когда суют ему всякую всячину из отрубей.
— Сам из отрубей! — вспыхнула деваха. — Батон пшанишный! Глядеть надо лучше!
А Колька и правда глаза закрыл, вот-вот его вывернет наизнанку. Как начнет он блевать вот тут, на глазах у этой сдобной девки, так кранты всем их планам. Вот ведь загвоздка! Все продумали, каждое движение загодя предусмотрели, а тошноту от голода, спазмы в кишках забыли, не учли.
Мотнул Колька головой, вдохнул побольше воздуха, и еще вдохнул. А напоказ — ручкой ко рту, будто зевок сделал. Натурально даже вышло, позевывает малый, скучно ему тут стоять, смотреть на какой-то чахлый батон, который якобы не из отрубей.
— Ну и почем? — спросил, небрежно отодвигая тот батон в сторону девахи. Но не настолько далеко отодвигал, чтобы не забрать снова.
— Сто пятьдесят.
— А меньше?
— Чево меньше? Ты посмотри! Чистая пшаница!
— Сто, — буркает Колька, махнув рукой. Видел, мол, я твою чистую пшеницу. Грош ей цена в базарный день.
— Сто сорок, — говорит деваха. И опять строчит свои семечки.
— Сто двадцать, — бросает Колька и собирается уходить. Уже шаг в сторону сделал, на деваху, на ее батон он и не глядит. Неинтересно.
— Сто тридцать, — кричит вдогонку деваха. Веер семечек изо рта.