У маленькой, аккуратной Марты, с большой головой и коротко стриженными темно-рыжими курчавыми тонкими волосами, разделенными прямым пробором, круглое лицо девочки. Но девочки бледной и помятой, будто бы преждевременно созревшей. Любопытно, что из-за задумчивости и озабоченности в больших темных глазах и из-за дрожи губ, с частым опусканием уголков рта, к выражению детскости на ее лице добавлялась боль, или даже некоторая мука. Последняя ее особенность: голос — он у нее сипловатый, и говорит она, как деревенщина.
Однако Марта не вызывала бы любопытства, в какой-то степени даже чувственного, если бы, пока я болел, не вела себя, скажем, странно для медсестры. Короче говоря, каждый раз, когда Марта перестилала мне постель или покрывала меня одеялом, или что-либо проделывала с моим телом в силу его естественных надобностей, она меня гладила. Эти краткие, беглые, будто тайные поглаживания всегда приходились на пах. Но они были в некотором смысле безличными, то есть чувствовалось, что ко мне самому они отношения не имеют, а касаются лишь конкретной части моего тела. Она ни разу меня не поцеловала. И было ясно, что ее действия могли относиться к любому другому больному, случись ему занять мое место.
Однако во всем этом была какая-то тайна, разгадкой которой я настолько заинтересовался, что, уже выписавшись из больницы, позвонил Марте и попросил о свидании с ней.
Она сразу же согласилась, но с одной оговоркой:
— Ладно, увидимся, но только потому, что ты, по-моему, не такой, как другие, и внушаешь доверие.
Эта оговорка показалась мне фальшивой попыткой сохранить лицо; однако, как я понял позже, слова ее оказались правдой.
Свидание проходило в так называемом внутреннем зале кафе, расположенного в квартале, где жила Марта. Она сама мне на него указала, сопроводив словами, настоящий смысл которых я не сразу понял:
— Внутренний зал всегда пустой, там мы будем вдвоем.
Признаюсь, что у меня возникло подозрение, что в темном и пустом внутреннем зале кафе Марта, может быть, возобновит свои странные атаки на мое тело, как это было в больнице. Но только я сел в темный угол напротив нее, тут же понял, что ошибся. Пока я ей объяснял, как мне приятно ее видеть, потому что ее присутствие в больнице помогло преодолеть тяжелый период в моей жизни, изрядно скрасив его, она сидела, прислонившись к стене, и смотрела на меня с подозрением.
Наконец, склонив голову, строго сказала:
— Чтобы не терять времени зря, предупреди меня сразу — ты пришел сюда, чтобы продолжить то, что было в больнице? Этого не будет, я ухожу.
— А почему в больнице — да, а здесь — нет? — без обиняков спросил я.
Прежде чем что-либо ответить, она долго на меня смотрела. Потом брезгливо процедила:
— К сожалению, ты относишься ко мне так же, как остальные. Но в тебе есть нечто внушающее доверие. Почему в больнице — да, а здесь — нет? Потому что здесь мне не хватает атмосферы больницы. Здесь это было бы неприличным.
— А в чем состоит «атмосфера больницы»?
— Атмосфера больницы, ну как объяснить? Врачи, монахини, запах дезинфекции, металлическая мебель, тишина, болезни, выздоровление, смерть. Но чтобы далеко не забираться, скажу: факт, что больной в постели и укрыт одеялом с простыней, а значит, нельзя делать некоторые вещи, не иначе как поверх простыни, этот факт тоже создает атмосферу больницы, — объяснила она несколько нетерпеливо.
— Простыня? Не понимаю.
— Ты, я думаю, помнишь, как нежно я тебя гладила, но всегда поверх простыни и никогда обнаженного, — теперь она совсем освоилась и свободно заговорила о наших отношениях.
Я почему-то сказал:
— Простыня часто служит для обертывания трупов.
— Только не в моем случае. Простыня для меня — часть больницы.
— То есть?
— Она мне напоминает, что я — медсестра, что я в больнице для того, чтобы делать приятное больным, однако, не переходя границы, то есть через простыню. Здесь же, в этом кафе, совсем другое…
— Ты об этом уже сказала.
— Кроме того, я живу рядом. Может, тебе вздумается расстегнуть брюки, чтобы я тебя погладила поверх трусов? Что за гадость!
— Прошу прощения, но дело в том, что ты мне нравишься. Давай так: в ближайшие дни ты придешь ко мне домой, я сделаю вид, будто болен, лягу в постель и завернусь в простыню, — из интереса к экспериментам сказал я.
— Твой дом — не больница.
— Ну, хочешь, я скажу что мне нужны анализы, и меня снова положат в больницу. Только с уговором — ты иногда, хоть ненадолго, будешь приходить ко мне в палату, — настаивал я, чтобы разговорить ее.
— Да ты с ума сошел? Почему ты все приземляешь?
— Я уже тебе сказал: я в тебя влюблен. Вернее — в твой порок.
— Какой еще порок? Мне нравятся эти прикосновения к члену больного поверх простыни по причине… и в этом нет ничего порочного, — парировала она.
— По какой причине?
— Ну как я могу тебе это объяснить? Скажем, я своей рукой хочу удостовериться и даю почувствовать больному, что, кроме болезни, там все еще есть жизнь, она есть и готова…
— Готова к чему?
— Можешь не верить, но в моем поглаживании всегда есть вопрос. И как только я получаю ответ, то есть чувствую желаемый отклик, дальше не продолжаю. И никогда не довожу больного до семяизвержения. И в чем тут порок? — будто самой себе, проговорила она.
Я задумался: все ее объяснения были темны и невнятны, однако сомневаться в их искренности не приходилось.
И наконец я сказал:
— Значит, картина такая и никакой другой: с одной стороны монашенка с крестом на груди; с другой — врач с термометром, а посредине — завернутый в простыню больной, члена которого тайком касаются, трогают его и гладят. Не такая ли картина получается?
— Да, картина, как ты выражаешься, такая.
— И этого… касания тебе достаточно?
— Несомненно, да, учитывая, что я никогда ничего другого не делала.
После разговора об «этом» и других подобных вещах, мы расстались, как говорится, хорошими друзьями и с невысказанной готовностью встретиться еще. И на самом деле, мы встречались еще не раз и всегда в том же кафе. Больше она не объясняла, почему это делает, а предпочитала рассказывать разные истории, где всегда происходило что-то более или менее одинаковое. Видно было, что ей нравится об этом рассказывать, и не столько, может быть, из своего рода бравады, сколько чтобы лучше разобраться в себе самой.
Вот, например, одна из историй:
— Вчера я подавала судно одному тяжелому больному. Среднего возраста мужчина, некрасивый, плешивый, усатый, с гадкой и блудливой рожей, скорее всего, лавочник, женатый. Жена, настоящая ханжа, торчала у него в ногах и молилась, торопливо перебирая четки. Я приподняла одеяло и простыню, подсунула судно под его тощую задницу, подождала, когда он освободится, вынула судно и пошла опорожнить в туалет, потом вернулась, чтобы поправить постель. Был вечер, жена, как обычно, в ногах, молится. Поправив постель, покрывая его одеялом, я улучила момент и с размаху, как бы невзначай, нажала рукой на то самое место, чтобы он хорошенько почувствовал свои гениталии, и шепнула ему на ухо: «Вот видишь, скоро поправишься». А эта дубина неотесанная, ехидно прищурясь и на что-то намекая, в ответ: «Если для тебя — то, конечно, поправлюсь». Затем, глянув на молящуюся жену, крикнул, чтобы она заткнулась, а то своими молитвами наведет на него порчу.
— Ну так что, он потом выздоровел?
— Нет, он умер сегодня ночью.
— Но как же ты могла такое делать с безнадежным, да еще и гадко блудливым типом.
— Представь себе, что там, куда я положила руку, у него ничего нездорового не было. Может, когда-то в молодости…
В другой раз она пришла сильно взволнованная и сразу заявила:
— Сегодня ночью я ужасно испугалась.
— Почему?
— Да есть один больной… жутко симпатичный молодой человек тридцати лет; от таких сила жизни исходит простая и грубая, как от какого-нибудь конюха, или скотника. Лицо широкое и мужиковатое, взгляд открытый и веселый, нос орлиный, рот чувственный. Спортсмен, чемпион — не знаю, в каком виде спорта. Только после операции и страшно мучается, но не жалуется и держится молодцом. Тишайший больной — ни слова, ни звука. Напротив него на стенке вечно включенный телевизор, и он его смотрит, все время переключая каналы. Нынче в три часа ночи зовет меня, и я нахожу его в темноте палаты, как всегда, по включенному телевизору. Подхожу к нему, а он что-то бормочет сдавленным голосом, знаешь, как бывает при сильной боли, когда не могут ничего толком объяснить: «Прошу вас, пожалуйста, не могли бы вы взять меня за руку, а я буду представлять, что со мной мать или сестра, — вдруг это мне поможет, и я меньше буду мучиться».
Молча беру его руку, он сжимает ее изо всех сил; судя по этому судорожному пожатию, он и вправду изрядно мучается. Так, рука в руке, мы молча и неподвижно смотрим телевизор — показывали какой-то фильм про бандитов. Прошло несколько минут; чувствую, как он сжимает мои пальцы все сильнее и сильнее, будто отмечает каждый раз обострение боли. Вдруг я подумала — с чего не знаю, — что могу как-то облегчить его муки, и прошептала ему: «Может, чтобы не болело, хочешь чего-нибудь поласковее?» И будто самому себе, он повторил: «Поласковее?» Я подтвердила: «Да, поласковее».