Ознакомительная версия.
В отличие от своей малолетней родственницы — Букеровской премии, Остеновская не увлекалась банкетами и не собирала знаменитостей в своем жюри. Как описал мне Том, ожидался скромный прием в «Дорчестере» с короткой речью выдающегося литератора. Жюри состояло по большей части из писателей, филологов, критиков, иногда привлекали в него философа или историка. Когда-то премия была значительной — в 1875 году на две тысячи фунтов можно было жить долго. Теперь она была не ровня Букеровской. Ее ценили только за престиж. Прошел слух, что церемонию покажут по телевидению, но пожилые попечители отнеслись к этому настороженно, и, по словам Тома, скорее Букер когда-нибудь попадет на экраны.
Прием происходил в шесть часов следующего вечера. В пять с почты в Мейфэре я отправила телеграмму Тому в «Дорчестер». «Заболела. Несвежий сэндвич. Мыслями с тобой. Люблю. С». Притащилась обратно в контору с отвращением к себе и к моей ситуации вообще. Раньше я спросила бы себя, как поступил бы Том. Но теперь нет смысла. Мрачное мое настроение легко могло сойти за болезнь, и Маунт отпустил меня пораньше. Я приехала домой в шесть — как раз когда могла бы входить в «Дорчестер» под руку с Томом. В восемь решила, что пора примерить роль больной — на случай, если Том освободится рано. Убедить себя, что мне нездоровится, было нетрудно. Надев пижаму и халат, я легла на кровать с мутной жалостью к себе и обидой. Почитала немного, потом задремала на час или два и не услышала дверного звонка.
Впустила Тома, должно быть, одна из девушек: когда я открыла глаза, он стоял перед кроватью, в одной руке держа за уголок свой чек, в другой — экземпляр романа. И улыбался дурацкой улыбкой. Забыв об отравленном сэндвиче, я вскочила, обняла его, и мы загалдели, закричали, подняли такой шум, что Трисия постучала в дверь и спросила, не нуждаемся ли мы в помощи. Мы ее успокоили, потом улеглись в постель (ему как будто не терпелось), а потом сразу взяли такси и поехали в «Белую башню». Мы не были там со времени первого свидания, так что получилась своего рода годовщина. Я захотела взять туда «С равнин и болот Сомерсета», и мы передавали друг другу книгу через стол, перелистывали сто сорок страниц, восхищаясь шрифтом, фотографией автора и обложкой с черно-белым зернистым изображением разрушенного города, который мог бы быть Берлином или Дрезденом 1945 года. Забыв о профессиональной осторожности, я взвизгнула при виде посвящения «Сирине», вскочила с места, чтобы поцеловать Тома, а потом слушала его рассказ о вечере, о забавной речи Уильяма Голдинга и невразумительной — председателя жюри, профессора из Кардиффа. Когда объявили фамилию Тома, он от волнения споткнулся о край ковра и ушиб руку о спинку стула. Я нежно поцеловала ушибленное запястье. После награждения Том дал четыре коротких интервью, но книгу никто не читал, что́ он говорил, не имело значения, и от этого он чувствовал себя мошенником. Я попросила два бокала шампанского, и мы выпили в честь единственного автора, премированного за первую книгу. Настроение было такое радостное, что мы даже не потрудились напиться. Я помнила, что должна есть осмотрительно, как положено больной.
Том Машлер спланировал публикацию с точностью высадки на Луну. Или как если бы сам дирижировал премией Остен. Шорт-лист, биографии претендентов, объявление результата — нетерпение публики росло, и, наконец, под выходные сообщается, что книга поступила в магазины. Наш план на субботу был прост. Том продолжает писать, а я прочту прессу в поезде. Я поехала в Брайтон вечером в пятницу, с семью рецензиями. Мир в целом одобрил моего возлюбленного. «Телеграф»: «Единственная ниточка надежды — та, что связывает отца и дочь (любовь воссоздана с нежностью, какую едва ли встретишь в современной прозе), но читатель очень скоро понимает, что и такой нити не суждено уцелеть в этом суровом шедевре. Душераздирающий финал вынести почти невозможно». «Таймс литерари саплмент»: «Странным свечением, будто мрачным отсветом бездны, окутана проза мистера Хейли, и галлюциногенное действие ее на мысленный взор читателя таково, что катастрофический мир конца времен обретает суровую и неотразимую красоту». «Лиснер»: «Его проза беспощадна. У него холодный, невозмутимый взгляд психопата, и его герои, нравственно чистые и привлекательные физически, должны разделить судьбу с самыми худшими в этом безбожном мире». «Таймс»: «Когда мистер Хейли выпускает собак рвать внутренности голодного нищего, мы понимаем, что подвергнуты испытанию современной эстетикой и нам предлагают возразить или хотя бы попробовать отвернуться. Под пером у большинства писателей эта сцена превратилась бы в безответственную вариацию на тему страданий, и потому непростительную; взгляд же этого автора жесток и трансцендентален. С первого абзаца вы у него в руках, вы понимаете: он знает, что делает, и ему можно верить. Эта маленькая книга — обещание и обязательство гения».
Мы уже проехали Хейуордс-Хит. Я взяла книгу, мою книгу, стала читать наугад какие-то страницы и, конечно, увидела их другими глазами. Такова власть единодушного мнения, что «Болота» теперь и выглядели другими — более уверенными в исходной мысли, в сюжетном развертывании, ритмически завораживающими. И умными. Они читались как величественная поэма, точная и насыщенная, как «Эдлстроп». Сквозь ямбический перестук колес (а кто научил меня этому слову?) мне слышался голос Тома, читающего свои строки. Что я понимала, скромная секретная сотрудница, каких-нибудь два-три года назад ставившая Жаклин Сьюзан выше Джейн Остен? Но можно ли доверять единодушному мнению? Я взяла «Нью стейтсмен». Его «задняя половина», как объяснил мне Том, имеет большой вес в литературном мире. В содержании номера указывалось, что вердикт повести вынесла в рецензии сама редактор отдела культуры. «Действительно, местами клиническая изобразительность достигает остроты, способной вызвать отвращение к людскому роду, но в целом создается впечатление натянутости, шаблонности, желания сыграть на чувствах читателя — и небрежности. Он (но, увы, не читатель) находится в плену иллюзии, будто сказано нечто глубокое о нашей трагической ситуации в мире. Однако для этого недостает масштаба, высоты замысла и просто ума. Впрочем, от него еще можно чего-то ждать». И маленькая заметка из «Дневника лондонца» в «Ивнинг стандард»: «Одно из худших решений комитета за всю его историю… Нынешнее остеновское жюри, видимо, желая поучаствовать в деятельности Казначейства, решило девальвировать валюту своей премии. Оно наградило подростковую дистопию, прыщеватый дифирамб разрухе и скотству, к счастью, ненамного превосходящий длиною рассказ».
Том мне сказал, что не хочет читать рецензии, поэтому вечером у него в квартире я зачитала избранные места из хвалебных и в самых мягких выражениях резюмировала ругательные. Он, конечно, был доволен похвалами, но видно было, что его мысли уже заняты другим. Даже когда я читала кусок, где выпрыгнуло слово «шедевр», Том поглядывал на свою отпечатанную страницу. Едва я замолчала, он снова принялся печатать и сказал, что хочет поработать весь вечер. Я вышла, купила рыбу с жареной картошкой, и он поел прямо за машинкой, на странице вчерашней «Ивнинг аргус» с одной из самых лестных рецензий.
Я читала, мы едва ли перемолвились за это время парой слов; потом забралась в постель. Через час, когда он лег ко мне, я еще не спала, и он опять вел себя как голодный, как будто год не спал с женщиной. И шумел так, как я никогда не шумела. Я дразнила его: дорвался до сладкого.
Утром я проснулась под мягкий треск электрической машинки. Я поцеловала его в макушку и отправилась на субботний базар. Купила еду, набрала газет и села в привычной кофейне. Столик у окна, капучино, миндальный круассан. Чудесно. И великолепная рецензия в «Файнэшнл таймс». «Когда читаешь Т. Г. Хейли, возникает ощущение, что тебя слишком быстро везут по горному серпантину. Но будьте уверены: этот лихой экипаж прочно держит дорогу». Я предвкушала, как прочту это Тому. Следующей в кипе была «Гардиан» с фамилией Тома и его фотографией в «Дорчестере» на первой полосе. Хорошо. Целая статья о нем. Я прочла заголовок — и похолодела. «МИ-5 спонсирует лауреата Остеновской премии».
Меня чуть не стошнило тут же. Первая глупая мысль была: ни за что ему не показывать. «Надежный источник подтвердил газете, что фонд «Фридом интернэшнл», возможно, не ведая о том, получил средства от другой организации, частично финансируемой учреждением, которое, в свою очередь, окольным образом субсидировалось секретной службой». В панике я пробежала статью. Ни слова о «Сластене» и других писателях. Зато точный рассказ о ежемесячных выплатах, о том, как Хейли оставил преподавательскую должность по получении первой, а затем — это уже не касалось нас прямо — упоминание о Конгрессе за свободу культуры и его связи с ЦРУ. Затем, для пущей сенсационности, снова вытащена на свет история с «Энкаунтером». Сообщалось, что Т. Г. Хейли писал «резкие антикоммунистические статьи о восстании в Восточной Германии, о молчании западногерманских писателей по поводу Берлинской стены и недавно — о преследовании поэтов в Румынии. Вероятно, он как раз та родственная душа, каких секретные службы хотели бы видеть как можно больше на наших берегах: писатель правых взглядов, скептически относящийся к левым симпатиям своих коллег. Но при такой интенсивности тайного вмешательства в культуру неизбежно возникнут вопросы об открытости и о свободе художника в нынешней обстановке холодной войны. Никто пока не сомневается в честности остеновского жюри, но попечители, возможно, заинтересуются тем, какого сорта победитель выбран почтенным комитетом и в каких секретных учреждениях Лондона захлопали пробки шампанского, когда была объявлена фамилия Хейли».
Ознакомительная версия.