Прошло еще несколько дней, пока наконец в моей комнате на постоялом дворе зазвонил колокольчик репкообразного Тэ Лэй-фаня, и я с облегчением услышал в нем голос господина Ши-ми. Голос мне не понравился. Господин Ши-ми сказал лишь, что очень мне благодарен и что он зайдет ко мне через несколько часов, чтобы вернуть компас и сумку.
Я ожидал его в нижней горнице. Он вошел, схватил мою руку и долго тряс ее, как это принято у большеносых, потом отдал мне сумку и чуть не залпом выпил бокал Шан-пань. Затем мы зажгли по большой коричневой Да Ви-доу, и после приличествующего молчания я спросил, как оно было.
Господин Ши-ми сообщил, что сначала проехал вперед недалеко, лет на двадцать, а потом еще раз, на расстояние примерно вдвое большее, но в целом не более чем на сто лет. И снова умолк.
— И что же, мой благородный друг и выдержавший экзамен ученый, господин Ши-ми, — спросил я, — вам удалось там увидеть?
Но он лишь помотал головой, вздохнул и провел рукой по глазам. Поматывание головой из стороны в сторону вообще-то означает у большеносых отрицание, однако в данном случае, как я понял, этот жест выражал беспомощность или, лучше сказать, то обстоятельство, что все оказалось даже хуже, чем можно было ожидать. Однако мне этого было недостаточно. Меня охватило нечто вроде злорадного любопытства: действительно ли будущее большеносых именно таково, каким я его себе и представлял? Но подробнее господин Ши-ми рассказывать отказался. Он лишь продолжал мотать головой. Взглянув на него внимательнее, я увидел его глаза, наполненные невыразимым ужасом. Мне сделалось жаль его, и я прекратил расспросы. Тем более что все и так было ясно… Мы еще немного посидели молча, и затем господин Ши-ми сказал, что больше всего ему хотелось бы уехать вместе со мной в прошлое. Но он знает, что компас времени может перенести только одного. Потом он обнял меня, говоря, чтобы я обязательно еще навестил его перед отъездом, и ушел.
Через несколько дней друзья-музыканты господина Ши-ми снова встречаются у него в доме. Для меня это будет последней встречей с ними. Так постепенно разрываются узы, связывающие меня со здешним миром. Этой музыки мне тоже будет не хватать. Однако порядок, пусть и в печали, лучше радости без порядка, если нельзя иметь то и другое вместе, а это, как мы знаем, встречается крайне редко.
Мои письма становятся все короче. Уже совсем скоро мы будем вместе сидеть под пинией в твоем саду, на западной лестнице Птичьего павильона, и я буду рассказывать тебе обо всем, о чем не успел написать. Конечно, я с радостью бы привез тебе станочек для глаз, облегчающий чтение, но это не имеет смысла: как объяснил мне тот высокосведущий человек, который в свое время через посредство госпожи Кай-кун делал такой станочек для меня — я нарочно спрашивал, — изготовить такой станочек для оставшегося на родине друга он может, лишь если будет точно знать зоркость его глаз. Большеносые учитывают мельчайшие различия в зоркости глаза и умеют измерять их. Поэтому заказывать станочек наугад не имеет смысла, ибо может случиться, что ты в нем будешь видеть даже хуже, чем без него. Но не расстраивайся: я привезу тебе другую вещь, которая наверняка тебя порадует. С ее помощью ты тоже сможешь лучше видеть. Обнимаю тебя и пока остаюсь —
твой Гао-дай.
(воскресенье, 20 февраля)
Мой милый Цзи-гу,
возможно, это мое последнее письмо к тебе. Должен признаться, что сейчас, бродя по обширной нижней горнице моей Го-ти Ни-цзя, именуемой «Четыре времени года», я испытываю грусть. Ведь и Го-ти Ни-цзя, и весь город Мин-хэнь почти целый год были моей родиной. Где бы человек ни жил, по своей ли воле или нет, долго или даже очень недолго, там всегда остается частица его сердца. Мы живем настоящим, а настоящее — это всего лишь миг. Но миг тут же проходит, уходя в прошлое, а прошлое существует лишь в воспоминании. Воспоминание же непрочно. Со временем оно становится зыбким, потом тает и исчезает. Воспоминание — единственное, что остается нам от ушедшего настоящего; если о нем не вспоминают, то его все равно что не было вовсе. То же относится и к людям. Если мы перестали вспоминать о предках, значит, у нас их уже нет. Значит, мы сами отрезали себя от неба, и беспорядок уже наступил.
Большеносые не верят в порядок. Само это слово стало у них если не ругательством, то, во всяком случае, предметом споров между стариками и молодыми (впрочем, это противопостановление относительно: я убедился, что бывают, так сказать, и молодые старики, и юные старцы). Молодые воспринимают порядок как несвободу, как запрет делать то, что им хочется и когда хочется, как некоего стражника. Старикам же порядок представляется всеобщей дисциплиной, когда все ходят где положено и думают только как положено. Таким образом, истинный смысл порядка оказался большеносыми утрачен. И, если судить по теперешнему состоянию дел, вернуть ему этот смысл они не смогут. Молодые твердят, что порядок, о котором мечтают старики, отдает кладбищенским покоем, старики же упрекают молодых в том, что устраиваемый ими беспорядок перерастает в полный хаос. Да, истинный смысл порядка ими утрачен. Одна из причин этого, видимо, в том, что свое время и силы они тратят главным образом на копание в собственной душе, стараясь уяснить, чего та желает в данный момент, а чего нет. Если выясняется, что душа в данный момент не желает ничего определенного, они глядят в потолок и называют это «раскрепощенностью духа». Истинный смысл порядка ими утрачен. Порядок же — это осознание своего места в общей гармонии настоящего. На это большеносые возразили бы, что настоящее само по себе отнюдь не гармонично, поэтому нечего и осознавать. Да, этот довод они даже сочли бы неоспоримым. Однако благородному мужу должно быть ясно, что настоящее всегда гармонично, нужно лишь дать себе труд прислушаться к этой гармонии, понять ее, а это возможно, лишь когда человек не пытается все время уйти как можно дальше «вперед», прочь от самого себя. Но этого-то большеносые как раз понять не желают. Они не могут перепрыгнуть через свою тень. Они утратили само ощущение порядка. Сделав очередной шаг «вперед», они ушли от него прочь.
При этом нельзя сказать, чтобы никто из большеносых не догадывался об этом. В книге одного из их современных авторов я нашел замечательную фразу: тот, кто все время шагает, проводит полжизни на одной ноге. Эту фразу я часто цитировал в беседах со многими большеносыми. Они соглашались, улыбались, однако потом чело их снова омрачалось облаком нежелания понять. Нет, с ними ничего не поделаешь. Пора домой.
И все же мне грустно. Часть моего настоящего — и не такая уж малая часть, ведь я прожил здесь почти год, — на глазах съеживается, превращаясь в воспоминание. Этот мир был моей родиной, и это останется ему; как с родиной, я с ним и прощаюсь. Нечего говорить, что важнейшей частью этого мира — или уже этого воспоминания? — была госпожа Кай-кун. Теперь я помаленьку привожу в порядок все мои здешние дела. Мне не хотелось бы, чтобы воспоминания, которые этот мир сохранит обо мне, были беспорядочными. Я отдал прощальные визиты. Самым важным из них была встреча с Небесной Четверицей четыре дня тому назад. Господин Ши-ми и его друзья решили на прощание доставить мне радость и исполнили пьесу, с которой началось мое знакомство с музыкой большеносых; пьесу в тоне юй мастера Бэй Тхо-вэня. После этого господин Ши-ми произнес краткую речь, сказав, что я, его друг Гао-дай, вскоре должен возвратиться домой, и все выпили за мое счастливое возвращение. Господин Дэ Хоу подарил мне портрет мастера Бэй Тхо-вэня; кроме того, мне подарили картинку с изображением самих музыкантов, державших свои инструменты.
Потом я нанес визит господину судье Мэй Ло и его супруге, которая приготовила для меня замечательное угощение. Мы беседовали об истинном смысле порядка, и господин судья Мэй Ло пообещал мне прочесть книгу «Лунь юй», которую я на прощание подарил ему. Кроме того, я подарил ему лист бумаги, на котором со всем доступным мне искусством вывел иероглифы «чжэнмин» и имя Сюнь-цзы.
Господину Юй Гэнь-цзы я написал письмо в тот северный город, где он живет, и поблагодарил его за наши многочисленные беседы. Маленькой госпоже Чжун я послал нефритовую цепочку — госпожа Кай-кун против этого не возражала. В Го-ти Ни-цзя я расплатился по счету, размеры которого в первый миг привели меня в изумление. Впрочем, я не истратил и половины ланов серебра, привезенных мною из дому. Когда я уплатил по счету, старший ключник вызвал хозяина постоялого двора, господина Мо, и тот долго жал мне руку, заверяя, что всегда рад видеть меня своим гостем. Я похвалил устройство его постоялого двора и солгал ему, что обязательно приеду снова. Иногда ложь бывает необходима для сохранения всеобщей гармонии. Я прочел это у одного автора, о котором не упомянул по забывчивости, когда писал о литературе большеносых. Звали его Хай Ми-доу[89], он умер около двадцати лет назад, если считать от моего теперешнего времени. В одной из его книг я прочел: опасна только та ложь, в которую человек верит сам; когда человек лжет и знает это — мастер Хай Ми-доу называет такую ложь «наглой ложью», — это не опасно. То нежелание понять, которым большеносые встречают любые неподходящие им мысли, — это ложь, которой они верят сами, а потому опасная. И здесь, как видишь, возникает та же проблема: многие из них понимают это и даже высказывают вслух, но в жизни никто этим не руководствуется. Они лишь соглашаются, улыбаются, а потом тут же прячутся за плотной завесой этой своей — совершенно сознательной! — лжи.