– Он не похож на революционера.
– Вы все не похожи, – небрежно сказал Михаил Николаевич, вглядываясь в экран. – Все хорошие, честные, добрые. А потом оказывается, что один – террорист, другой – изменник. Сейчас ты мне улыбаешься, а завтра окажется, что ты тоже член организации «Черная рота». Как твой Данилов.
– «Черная рота», – повторил я. – Круто. И чем она занимается, эта «Черная рота»?
– Не твое дело. Зачем тебе знать, если ты не революционер?
Я все-таки закинул ногу на ногу.
– Михаил Николаевич, зря вы так. Я никогда не был революционером. Даже в молодости. В девяносто первом, когда люди бросались под танки, я работал. Искал человека, задолжавшего моим нанимателям сорок тысяч долларов. В девяносто третьем, когда жгли Белый дом, я тоже работал. Продавал вино. Я терпеть не могу митинги и знамена.
– Молодец.
Пока слуга системы вбивал в протокол мои паспортные данные, я догадался, что к разговору он не готов. Он знает, что я Андрей Рубанов, сын Маргариты Николаевны, но больше ничего не знает. Он не знает, что я был осужден за уголовное преступление, что меня обвиняли в краже пяти11 десяти миллиардов, что я работал в Чечне, что я автор шести книг. Весьма подходящая биография для подпольного карбонария, желающего насильственно изменить конституционный строй.
Как бы мне не загреметь, с веселым ужасом подумал я, вместе с этим Ладомиром, сыном хиппи. С них станется – сначала посадят, а потом будут разбираться.
Они, кстати, всегда не готовы к разговору. Приглашают на допрос, а самим лениво выяснить основные факты биографии. Явишься в налоговую милицию – а тебя там пугают, как ребенка: пойдешь под суд, получишь год условно, будет пятно на всю жизнь.
– Значит, фирма твоя?
– Так точно.
– Ты учредитель?
– Да.
– И директор?
– Да.
– А что за бизнес?
– Торговля автомобильными эмалями. Соберетесь красить машину – звоните. Много денег сэкономите. Я на работе каждый день с десяти до шести, кроме воскресенья. Еще мы продаем резину для спорткаров и делаем финишную балансировку.
– Позвоню, – серьезно ответил слуга государев. – Давай визитку.
Я запустил руку в карман. Точно припомнил, что свои визитные карточки отдал Саше Моряку при уходе. Символически вручил. Но бог воров и коммерсантов, греки звали его Гермес, мне помог, одна карточка нашлась, именно в том кармане, куда я сунул ладонь, то есть мне не пришлось суетливо искать, обхлопывая себя.
– Спасибо, – произнес Михаил Николаевич. – Значит, насчет политики вы с Даниловым не говорили?
– Нет. Мы говорили о путешествиях. Он сказал, что объездил всю страну. От Байкала до Кенигсберга.
– Ты имеешь в виду Калининград?
– Это он имел в виду Калининград. Говорю вам, он никакой не революционер, это все ошибка.
– Поясни.
– Недавно он при мне палец порезал. И тут же в обморок упал. Сказал, что не выносит вида крови. Он безобидный парнишка, тихий, интеллигентный, какой из него подпольщик?
– Одно другому не мешает, – хмыкнул жандарм. – Это первое. И второе: он же мог, так сказать, инсценировать! И обморок, и прочее! С целью ввести в заблуждение. И еще третье: ты все это придумал, потому что сам такой же.
– Я не такой.
– Тогда зачем, – хозяин кабинета оторвал взгляд от экрана и внимательно посмотрел в мой левый глаз, – ты его выгораживаешь?
– Я не выгораживаю. А сообщаю свое мнение.
– Сообщишь, когда я попрошу, – строго сказал Михаил Николаевич, и мне показалось, что он подавил зевок. – Ты многого не знаешь. Появляются антиправительственные организации нового типа. Действуют тихо. Безо всяких митингов, без драк с ОМОНом. Даже в Интернете себя не афишируют. Конспирация на высшем уровне. Все молча, бесшумно. Только учти – я тебе этого не говорил. И про «Черную роту» тоже не говорил.
– Впервые слышу про «Черную роту».
– Вот и хорошо.
– А этот Данилов – он там типа командира? В «роте»?
– Ты дурак, что ли? – сурово пробормотал Михаил Николаевич. – Какой он командир, ему двадцать шесть лет. Пешка, исполнитель. 11
– Я в двадцать шесть лет миллион долларов в руках держал.
Мой собеседник пожал плечами. Наверное, он держал в руках и бо´льшие суммы. Все-таки сотрудник ФСБ.
Вдруг я сообразил, что своими разглагольствованиями подкидываю жандарму пищу для размышлений, а значит, сливаю парня. Влада, сына хиппи. И решил заткнуться. Впрочем, дальше беседа пошла строго по существу: как долго мальчишка работал, чем занимался, круг общения. С меня была взята клятва представить характеристику на грузчика Данилова в свободной форме. Стандартную справку с места работы. Понемногу Михаил Николаевич стал посматривать на часы, никаких хитрых вопросов я не услышал и вскоре подписал готовый протокол, а также получил пропуск на выход.
– Стой, – сказал слуга системы, когда я уже отодвигал задом стул.
Вот оно, подумал я, крупно вздрагивая. Сейчас начнется главное.
– А что такое эта, как ее... – Михаил Николаевич пощекотал пальцами воздух, – финишная балансировка?
– Долго рассказывать. Если вы не ездите быстрее двухсот, она вам не нужна.
– А ты ездишь быстрее двухсот?
– Раньше ездил.
– А сейчас?
– А сейчас вообще не езжу.
– Почему?
– Некуда.
– В смысле?
– Пешком нормально успеваю.
– Понятно.
– Кстати, на вашем месте я бы только и делал, что гонял под двести.
Михаил Николаевич не понял и удивился:
– Это еще почему?
– С вашей ксивой все можно.
Жандарм посуровел:
– Иди давай. Лишнего болтаешь. Мы что, опричники? Нас знаешь как ебут? Беспредельно. Во все дыхательные и пихательные. Каждый день по два раза. А теперь – шагом марш отсюда.
Я щелкнул каблуками и повиновался.
Машина стояла в ста метрах отсюда. Возле местного супермаркета. Я не настолько легкомыслен, чтобы подъезжать на хорошей машине под окна ФСБ. Особенно в маленьком городе, где у тебя непременно внимательно рассмотрят каждую гайку на колесе. Социальная маскировка – важная штука. Скромнее надо быть.
Конечно, я не поехал в Москву со скоростью двести километров в час. Даже ста километров не развил. Я был слишком удивлен. Для начала позвонил Славе Кпсс, назначил встречу, потом набрал номер Миронова.
– Он два дня как уволился, – сказал Миронов. – Я думал, ты знаешь. А что с ним такое?
– Потом поговорим, – ответил я. – Ничего страшного. Но надо увидеться. Жди меня в офисе.
– Понял, шеф, – ответил Миронов весело.
Вот гад, подумал я.
Революция как таковая меня не волновала. Как минимум одну – настоящую – я наблюдал лично. Намотанных на танковые гусеницы людей не видел, врать не буду, но толпы, флаги, водку, всеобщую эйфорию, пустые улицы, разбитые витрины, страх обывателей, запах соляра и тлеющих тряпок, и черно-белых маленьких лебедей, и бесславный конец ГКЧП, и выходящего из самолета Горбачева – сутулого, завернутого в одеяло – по11 мню, да.
Однажды в «Матросской Тишине» я угодил в карцер, на пятнадцать суток, и, когда меня подняли обратно «домой», то есть в камеру, я вошел в дверь наподобие Михаила Сергеевича Горбачева: с виноватой полуулыбкой, глаза в пол. Тогда мой товарищ Слава Кпсс грубо отругал меня.
– Разве после трюма в хату так заходят? – шепотом негодовал он. – Надо заходить вот так, понял?
Он расправил плечи, выпрямился и гордо поднял голову.
– Героем надо возвращаться, ясно? Отовсюду! Тем более из трюма.
Я сказал Славе, что понял.
Горбачев не вернулся героем. У той революции не было героев, и спустя год, когда рьяные коммунисты попрятались по углам, когда на каждом углу уже продавали доллары, гондоны, бухло и поддельные спортивные штаны, когда по обочинам встали эскадроны блядей, а в бывших книжных магазинах обосновались казино и кабаки – я понял, что правильно сделал, когда не поверил в революцию девяносто первого года.
Впоследствии мое отвращение к революции год от года все увеличивалось. Я знал, что революция пожирает своих детей, но не подозревал, что это будет происходить на моих глазах, и мне будет слышно чавканье и урчание жрущей революции, и мне будет видна обильная слюна, текущая по липким губам революции, и ее сладострастно зажмуренные глаза.
Прошло восемнадцать лет, нулевые годы закончились, и мне сейчас ясно: когда революция сожрет своих детей, она захочет сожрать моих.
Думаете, я не был романтиком? Спросите у моей мамы. У соседа по парте Поспелова. К восемнадцати годам у меня накопилось пять тетрадок стихов и песен. Я был настолько романтичен, что лишился девственности только в двадцать два года. Но даже в самые пылкие и романтические периоды я предпочитал сосредотачивать пыл и романтизм в одной точке: там, где было мое дело. Там, где трудился. А трудился я всегда – с четырнадцати до сорока, на протяжении двадцати шести лет – над созиданием чего-либо. Строил, изобретал, мастерил, придумывал. Все остальное мне неинтересно.
Могу казнить, резать, под пулями бегать, в тюрьме могу сидеть – но не от любви к революции, а просто я уродливый человек. Слишком жестокий. Таким, как я, нельзя сублимировать жестокость в разрушение – только в созидание.