Откуда каждая конкретная «капуста», Личутину тоже, конечно, известно. «Народ с невиданным цинизмом ограбили, раздели и разули, залезли в каждый русский дом и забрали последнее средь бела дня, нагло надсмеявшись, и несчастные смиренно согнули выю и признали разбой за разумную необходимость… В первую революцию ограбили богатых и умных, нынче же наглые и хитрые ограбили всех, но особенно бедных». Ладно, пусть это будет обобщение. Личутин алчет справедливости, смутно грозит истощением народного терпения и обещает «новый поход», который сметет дурную пену… Но какой справедливости он все-таки хочет? Чтобы пришел некий условный Виктор Анпилов, «человек незаурядный, сметливый», — и разрешил ситуацию столь же прямолинейно, как с обнаглевшим псом. «И все вопросы сразу сняты. Слушай, забрел бродяга в чужой двор, попросил еды. Его вы, конечно, пожалели. И вот вам деспот, и вы уже никчемные твари, он над вами издевается. И как в таком случае изволите поступить?» Поступить предлагается решительно — см. выше.
Хотя с собакой Анпилов поступил, как мы уже знаем, в противовес своим угрозам, исключительно гуманно, политическая аналогия (с ружьем) приводится Личутиным, кажется, совершенно всерьез. И понимать ее следует, видимо, буквально. Не будем выяснять, как реально он себе это представляет, — вероятно, это мыслится чем-то вроде Пугачевского бунта. Не дело писателя размышлять, как там после обустроится Россия (и вынесет ли она еще один социальный переворот), главное — возбудить народный дух и волю к борьбе.
Впрочем, финал «Сукиного сына» оказался пессимистическим: «Незаметно подползла и укрепилась в России новая форма власти — тирания чуждого духа, и всякая, даже сильная личность не может заявить о себе в полный голос, невольно подчиняясь особому скрытому сообществу людей, захвативших государство. Деспотия духа, которой не было даже при Советах, нечто совершенно новое для России…»
Объяснить такой финал не представляет труда — в школьном курсе еще «при Советах» пессимистические настроения в русской литературе принято было возводить к тому, что в стране то революционная ситуация еще не созрела, то, наоборот (после 1907 года), разрешилась, но плодов не принесла. Народного бунта Личутину, конечно, хочется, но сам он в его возможность, видимо, не до конца верит.
Прелюбопытно, однако, это признание про «деспотию духа, которой не было даже при Советах» (это когда то есть «ограбили богатых и умных»). Варианта интерпретации возможно два: или Владимир Личутин запамятовал, каково было «сильной личности заявить о себе в полный голос», если по случаю то, что собиралась она в этот голос сообщить, слегка расходилось с тем, что принято было у «сообщества людей», на тот момент представлявших собой государство, — хоть бы то был сопливый комсорг или профсоюзная профурсетка. И кто бы ей, личности, дал для того хоть самую занюханную трибуну?.. Или убеждения самого Владимира Личутина и всех знакомых ему людей так счастливо совпадали с требуемыми, что у него ни разу не возникло случая хотя бы краем глаза разглядеть возможность идейного диссонанса между «сильной личностью» и тоталитарной системой.
Можно, конечно, идеализировать все на свете. И даже грезить о чем угодно. И грезы эти свободно выражать. Но — в свободной стране. Интересно, удалось бы Владимиру Личутину опубликовать хоть полслова из тех, коими он кроет нынешнюю власть, тогда, «при Советах», — если бы, конечно, крыл он ее, тогдашнюю?..
Отпавшие
Павел Мейлахс. Избранник. М., «ОЛМА-Пресс», 2002, 351 стр
Павел Мейлахс идет на большой риск: несмотря на свою молодость он рискует остаться «немодным» писателем.
Вот уже несколько лет по издательствам и редакциям расхаживает призрак Среднестатистического Читателя с полутора курсами высшего образования (без разницы, что это значит — возраст или то, что осталось в голове), потребляющего зарубежную беллетристику про секс-музыку, наркотики или отечественного разлива «магический реализм». Этому читателю нужен суррогат бунта, потрясение социальных, моральных или метафизических основ, чтобы, почитав на выходных про свободную любовь или про террористов-леворадикалов, в понедельник спокойно выйти на работу.
Производство этой продукции уже отлажено. Переводы поставлены на поток, не спят и отечественные сочинители, наловчившиеся в варьировании и рекомбинировании сюжетов Борхеса, Гарсия Маркеса, Павича и т. п.
Успешно канализируя разрушительную энергию и утоляя сенсорный голод, эта литература остается снисходительной к читателю. Оставляя приятное послевкусие «продвинутости», она совершенно его не меняет, ибо совсем не для этого предназначена.
У Мейлахса дело обстоит прямо противоположным образом.
Перво-наперво не модной и отталкивающей покажется Среднестатистическому жизненная фактура этой прозы — припадочные и алкоголики.
Припадки появляются уже в первой вещи сборника — в рассказе «Придурок». Его герой, ничем с виду не примечательный школьник, подвержен приступам немотивированного страха — к примеру, боится умереть оттого, что вскочивший у него на носу прыщик перейдет в воспаление мозга. Сам по себе прыщик был бы не так страшен, но скоро выясняется, что таким образом Мейлахс вводит стержневую для всей книги, на разные лады варьирующуюся и в «Избраннике», и в «Беглеце», и в «Отступнике» тему. Герой «Придурка» ухитряется скрывать свои приступы, но, имитируя нормальность, он прекрасно осознает, что никогда не сможет стать таким, как все, изнутри. Иными словами, речь не о припадках — при желании и сумасшествие можно было бы подать в общепринятом романтическом ключе, — а об отпадении от «роевого» целого.
Еще более явственным пренебрежительное отношение автора к конвенциям «продвинутой литературы» становится в «Избраннике». Роман представляет собой развернутый рассказ о ровеснике автора (Павле) — о его детстве, отрочестве и юности. Биография героя предельно бедна событиями — вундеркиндовское детство, рок с марихуаной в старших классах, неровная, на грани отчисления, учеба в математическом вузе. Исторический фон едва намечен. Нет ни лихо закрученной интриги, ни эффектных ситуаций, никто не бегает и ни в кого не стреляет, зато есть удивительная эмоциональная насыщенность описаний, непритязательные, но очень точные метафоры, емкие максимы. Читатель полностью вживается в героя и, словно оказавшись на столе костоправа, вынужден гнуться туда, куда гнет автор.
Опять-таки добрую треть романа занимает описание болезни. Некоторые рецензенты так и написали: «Избранник» — роман о шизофрении. Оставив за скобками абсурдность ситуации (литературный критик ставит вымышленному литературному персонажу психиатрический диагноз), возьмем на себя смелость утверждать, что книга все-таки о другом. «Избранник» — это роман о взрослении, о зрелости, которая наступает вопреки болезни.
У героя Мейлахса есть одна особенность — он с детства считает себя гением, именно с детства, когда математика давалась легко, солнце светило ярко, одноклассники и товарищи по пионерлагерю уважали — умел Павлуша и драться, и романы Майна Рида пересказывать. Затем герой заболевает, с этого начинаются его обида на жизнь (предала — несмотря на то, что Павел ее страстно любил), его вредные привычки и горькие поражения. Однако с верой в собственную гениальность герой не расстается.
Почему? Коллизия могла бы показаться искусственной, если бы не стартовая ситуация, в которую Мейлахс помещает свого героя. Дело в том, что у Павла «умный и благородный отец», умные книжки на полках. Изначально в центре его картины мира — иерархия великих писателей, философов и ученых, и меряет себя Павел в соответствии с этой шкалой.
Результаты замеров оказываются, мягко говоря, неутешительными. Математические способности у Павла «очень недурные», но никак не из ряда вон. Показательно, как Павел в университете изучает математику. Вместо того чтобы самостоятельно формулировать проблемы и их разрешать, он устремлен в прошлое и, по сути, изучает не столько математику, сколько биографии великих математиков, то, как они пришли к своим открытиям. Герой Мейлахса — своего рода Сальери, заблудившийся в бескрайней картинной галерее с портретами «моцартов». Однако он категорически отказывается «соглашаться на пошлую роль», то есть покинуть пространство культуры и зажить «как все» — в мире «роевых» иллюзий.
Запои, болезнь, зависимость от антидепрессантов, вскоре уподобляющаяся наркозависимости, — все это не причины, а следствия асоциальной позиции героя, его нежелания пройти социализацию в соответствии с условиями места и времени. Ближе к концу Павел находит компромиссную формулировку, однако компромисс этот скорее с иерархией высокой культуры, чем с социумом. «У моего гения нет рук. Обратная связь отсутствует. Внутри — есть, наружу — нет…И не фраеру указали на то, что он фраер. А гений понял, что он безрукий, безногий и немой. И гений этого гения погребен в нем заживо. Навсегда». Относительно социума герой остается при своем «нет», осознавая и принимая все последствия своего выбора: одиночество, нищету, болезнь.