— Да хватит же, черт побери! Прекратите вести себя как мальчишки!
В этот момент они уже возились на полу, и хотя и повиновались, как по команде, почувствовав облегчение — ведь можно покинуть поле боя до того, как будет провозглашен победитель и проигравший, — оба почувствовали раздражение, поскольку их отчитал «ах-какой-преуспевающий» старший брат и сын.
То, что, по мнению Кнута, должно было стать триумфальным возвращением домой, начинало его как-то все больше и больше тяготить.
— Да у вас ни хрена не изменилось. Здесь все, черт возьми, как всегда, — проворчал он и еще громче засмеялся, но тут заметил свою рыдающую сестру.
«Скажи Катрине, что когда-нибудь я приеду за ней», — сказал Кнут пятнадцать лет назад, прощаясь со старшим братом рано утром в порту Ольборга. Он полагал, что старшая сестра давным-давно позабыла о его детских обещаниях, но Анне Катрине никогда не забывала, как она всегда отдувалась за него, когда они проказничали в детстве. Она не забыла, как он в ответ на ее жертвенную любовь дал обещание, при мысли о котором у нее частенько слюнки текли от радости. И ни при каких обстоятельствах она не забывала, что он обещал взять ее с собой.
Ни за что. За то время, что Кнут не был в Дании, Засранка не забыла ни о чем из обещанного, и ее разочарование увековечено на многочисленных снятых мамой фотографиях: Анне Катрине в стороне от всех, Анне Катрине, повернувшаяся спиной ко всем в знак протеста, Анне Катрине с безутешными слезами в уголках глаз.
После напряженной атмосферы во время обеда в доме на Биркебладсвай все немного оттаяли, и дядя Кнут стал демонстрировать здоровенные шрамы от трех острых акульих зубов. Он поведал об охотниках за головами в Папуа — Новая Гвинея. Хвастался многочисленными несчастными девушками, то и дело прикладываясь при этом к отцовскому виски, и подробно рассказывал о своих татуировках, которые покрывали большую часть его тела, «даже сами знаете что», сообщил он, таинственно улыбаясь, а мама с бабушкой так долго приставали к нему с расспросами, что он уже поздно ночью, поднявшись на ноги, расстегнул брюки и положил член на стол.
«Моей любимой», — было написано на нем.
Со временем среди родственников особой популярностью стала пользоваться шутка, что член дяди Кнута в отличие от члена Круглой Башки был слишком мал, чтобы татуировщик смог уместить на нем еще и имя. Позднее это стало также нашим единственным объяснением тому, что у Кнута ни с кем никогда не возникало длительных отношений, лишь короткие романы с женщинами, сладкими как шоколад и доступными как шлюхи — так он сам говорил, смеясь и время от времени поглядывая на Аскиля, на которого все его истории не производили особого впечатления. Нет, если Кнут мог произвести впечатление на племянника и племянницу, то произвести впечатление на отца он не мог. «Да и зачем мне это надо?» — думал он, усиленно налегая на алкоголь, чтобы легче было всех выносить: недоступного отца, который даже не хлопнул его с одобрением по плечу, и «ах-какого-преуспевающего» старшего брата. Мать, которая, хоть и расплакалась по случаю его приезда, была полна скорее озабоченности, чем гордости. И старшую сестру, которая никак не могла понять, что он, черт возьми, уже не ребенок. Он постоянно ловил на себе ее разочарованный взгляд, и это его раздражало. Она перебивала его, когда он с кем-нибудь говорил. Она преследовала его повсюду, даже когда он шел в уборную. Через три дня после приезда Кнут уже не мог сдерживаться. Она склонилась над ним, когда он читал в гостиной газету, и тут он вскочил и так сильно оттолкнул ее от себя, что она всем своим стокилограммовым весом грохнулась на пол.
— Прекрати все время виснуть на мне, — зашипел Кнут. — Не подходи ко мне, дура набитая!
Анне Катрине, потрясенная, поднялась на ноги. Никто кроме меня не видел, как исказилось ее лицо. Посреди всей суматохи в связи с приездом Кнута никто и не заметил, что ее, начиная с того дня, невозможно было встретить поблизости от него и что она появлялась лишь к самому началу обеда, чтобы удовлетворить свой ненасытный голод. Никто также не заметил, как она, зализав раны, вернулась с новыми силами в оккупированный ею подвальный этаж, где вцеплялась в меня всякий раз, когда меня посылали туда за вином, — или же внезапно выскакивала из-под автомобильных навесов или из кустов, когда я бегал по пятам за Сигне и Стинне. Раз-два — и вот я уже крепко стиснут в ее объятиях.
— Ну, мы пошли, ладно? — говорил тогда Бьорн, уходя вместе другими членами Клуба Охотников.
— Счастливо оставаться! — хихикали Сигне и Стинне, исчезая за углом.
Я пытался брыкаться. Я пытался кусать ее, чтобы выбраться на свободу. Я пытался царапаться, чтобы вырваться из ее желеобразных объятий. Если не удалось заставить Кнута взять ее с собой, о чем она мечтала последние пятнадцать лет, она уж, во всяком случае, сможет заставить меня вести себя так, как ей хочется, и она так сильно хлопала меня по спине, что я несколько минут не мог вздохнуть. Она нащупывала мои яйца и, хорошенько ухватившись за них, начинала сжимать, пока я не делал то, чего она хотела. Она тащила меня в кусты или под лестницу, ложилась на меня, более агрессивно, чем прежде, прекрасно понимая, что мне трудно дышать…
И именно здесь, под лестницей, ее слабое сердце однажды не выдержало. Именно здесь она в последний раз икнула. Эта икота давно преследовала ее, она икала, когда нарушался ритм ее перегруженного сердца. «Прекрати икать за столом, — обычно говорила бабушка. — Нечего тут сидеть и рыгать».
Это случилось за день до отъезда дяди Кнута на Ямайку. Мама приготовила вкусный обед, мы все сидели за столом и ели, все, кроме Анне Катрине — она спряталась в подвале, и у всех было прекрасное настроение, пока Стинне за десертом не попросила Кнута рассказать о лесном пожаре. Раньше история о лесном пожаре была одной из самых нами любимых, мы ничего не знали о той палке в конце истории, которая разбила нос малышу Кнуту. Но уже тогда у нас возникало подозрение, что нам рассказывают не всю правду, и наверняка именно поэтому Стинне и обратилась к Кнуту. То, что Кнут ошарашенно на нее уставился, а дедушка более раздраженным, чем обычно, тоном попросил ее не мешать взрослым разговаривать, означало только то, что мы недалеки от истины. Когда Кнут обернулся в сторону Стинне, глаза его как-то беспокойно забегали, и мне показалось, что он косится на свой кривой нос, но, возможно, это просто объяснялось тем, что он пьян.
— Лесной пожар, — произнес он наконец, оглядев всех нас. — Не хочу ли я рассказать историю о лесном пожаре? Конечно, хочу!
Но он начал больше говорить о своем носе, чем о лесном пожаре, больше о своем папе, чем о ком-либо другом, и тут мой отец напряженно заулыбался, потом стал убирать со стола и в конце концов отправил меня в подвал, чтобы я принес еще вина.
— Нет, — ответил я, — пусть Стинне сходит.
— Ни за что, — сказала Стинне, которая никак не хотела пропустить все те упреки, которые дядя Кнут вдруг стал бросать в лицо дедушке: что он никогда не был настоящим отцом… что он всегда вел себя как мерзавец по отношению к Бьорк…
Я знал, что Засранка сидит внизу, и поэтому пошел вниз на цыпочках. Оказавшись в подвале, я рванул в кладовку, схватил две бутылки вина, повернулся и врезался ей прямо в живот.
— Отпусти меня! — кричал я, безуспешно пытаясь высвободиться из ее цепких объятий. Она дышала как дикое животное.
Я не понимал, как мне когда-то могло нравиться возиться с нею. Теперь она казалась мне отвратительной, и в качестве компенсации за все те оскорбления, которые сыпались градом на ее голову, когда она копалась в чужих садах в поисках подарков для своего милого племянника, я сильно укусил ее за руку. Тело ее дернулось, когда я почувствовал, как мои зубы прокусывают кожу, но она не отпустила меня. Она должна была бы заплакать от такого обращения. Но она молчала. Одной рукой она лихорадочно пыталась нащупать мои яйца, одновременно толкая меня в узкий проход под лестницу.
Я не хотел туда. Ни за что на свете я больше не хотел оказаться под лестницей вместе с Анне Катрине и сжал зубы, пока не почувствовал во рту сладковатый вкус крови. Я ощущал, как все ее тело дрожит от возбуждения. Она не отпускала меня. Она продолжала тянуться к моим яйцам. Наконец нащупала их и сжала так сильно, что я задохнулся и разжал зубы. Она затолкала меня в узкий проход, сама едва-едва смогла туда протиснуться, дыхание ее было прерывистым, и мне стало страшно. С того дня, когда дядя Кнут толкнул ее в гостиной и она упала на спину, она была какая-то странная. Икала, рыгала и издавала какие-то странные звуки, которых раньше я от нее не слышал. Когда мы оказались под лестницей, она обхватила меня за шею и толкнула назад, так что я упал спиной на бетонный пол, больно ударившись копчиком. Затылок у меня онемел. Я хотел было закричать, но она улеглась на меня в последний раз, горячо дыша мне прямо в лицо, и стала сжимать мои яйца, пока я не затих, покрывшись испариной… и в последний раз икнула…