— Давай уедем к дедушке в деревню, — заговорщицки шептал Сергей. — Поселимся там в своих комнатах и будем жить. А летом поедем на пасеку.
Эта мысль у него появилась еще по дороге в Новосибирск. За дорогу много приходило шальных мыслей. Взять Вику, будто бы для того, чтобы погулять на улице, посадить в машину и увезти. И пусть Ирма потом побегает. Или напиться и разогнать всех в доме. Если не разогнать, то спросить наконец, кто есть кто в этом обществе и с какой стати, какое имеет право решать их судьбу. Потом все это показалось глупостью, кроме одного — увезти Вику. Но Вика не соглашалась ехать вдвоем, просила взять маму с собой, дедушку с бабушкой, какую-то тетю Ларису и дядю Диму. И он бы уговорил, потому что Вика постепенно сокращала компанию до одной мамы, однако им мешали. В зале, где они сидели и шептались, словно предчувствуя заговор, время от времени кто-нибудь появлялся. Чаще всего совсем немощный уже дед в безрукавке, который вынимал из шкафа сапожную лапу, смотрел на нее слезящимися глазами, прятал назад, и выпивший Дима — двоюродный племянник тестя. Наконец пришла Ирма, взяла Вику за руку и увела ужинать.
В этот момент Сергей включил верхний свет и заметил картины. Тесть так и не выставил свои сокровища в картинной галерее, говорил, что оказались ужасными условия в залах, где должны вывесить полотна, что там грязно, давно не крашено, а человек должен идти на выставку, как на праздник. С картин на Сергея смотрели печальные глаза безвестных барынь, написанных рукой безвестных художников. В суровых глазах мужских портретов и даже в детских, на акварелях, тоже хранилась какая-то печаль. Это чувство было заложено и в городских пейзажах Поленова, и в морской зыби кисти Айвазовского. Сергей смотрел не долго, но успел напиться этой печалью, и неизвестные люди, изображенные на полотнах, стали будто родными: в их лицах светились знакомые черты матери, отца, братьев…
— Смотришь? Ну, смотри, смотри, — Дима похлопал его по плечу. — Слушай, старина, пошли выпьем?
— Пошли! — неожиданно для себя согласился Сергей.
Они заперлись на ключ в дальней комнате, где когда-то после смотрин ночевал Сергей. Дима достал из-за дивана початую бутылку, выставил из шкафа рюмки.
— А за что выпьем? — спросил Сергей. — Давай за них? За бронзу?
— Ор-ригинально, — отчего-то зло проворчал Дима и, опрокинул рюмку. — За бронзу не пил…
Разговаривать было не о чем, сидели друг против друга, смотрели в стол. Обычно Сергей в другие приезды уворачивался от компании Димы. Похоже, парень медленно спивался. Если ему попадало сто граммов, то остановиться он не мог, бегал за водкой в магазин, если поздно — в ресторан или к таксистам на улицу. Спиртное в доме профессора от него прятали.
Сергей подошел к шкафу с бронзой и уставился сквозь стекло на витые канделябры.
— Что ты все смотришь? — возмутился Дима. — На что здесь смотреть? Это же все наворовано! Все наворовано! — И звякнул бутылкой, разливая водку.
Сергей обернулся:
— Как понять?
— А вот так и понимай! — отрезал Дима. — В прямом смысле… Если не наворовано, значит, скуплено по дешевке. За буханку хлеба, за килограмм масла…
Сергей вернулся к столу, выпитое стояло комом в горле.
— Расстроился?.. Господи, что ты в самом деле. — Дима выпил. — Когда жрать хочется — штаны на барахолку понесешь. Но ведь кто-то купит штаны! Чтоб человеку с голоду не пропасть… Пей!
Сергей подошел к двери, повернул ключ в замке.
— Погоди, старик, ты куда? — вскочил Дима. — Я тебе лажу гоню, а ты?.. Я пошутил! Я чтобы разговор завязать…
С Ирмой он чуть не столкнулся в коридоре. Вика, обряженная в ночную рубашку, прыгнула на шею, ткнулась в щеку влажной после мытья мордашкой, зашептала:
— Папа, идем со мной спать. А то мне ночью страшно. Проснусь, и страшно…
— Все, спать, — сказала Ирма и в первый раз за день подняла глаза на Сергея. — Скажи папе спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — повторила Вика и, оглядываясь, потянулась за материной рукой.
— Спокойной ночи, — Сергей снял с вешалки брезентушку, пропахшую хлебом и потом, стиснув зубы, нащупал в темноте дверной замок…
Ехать сразу же он не решился: могли остановить и отобрать права. И лишить тем самым того, что давно составляло часть его жизни, — способности передвигаться по земле своим ходом. Он загнал машину в глухой угол соседнего двора, откинул сиденье и лег, подтягивая колени к подбородку, чтобы подольше сохранить тепло…
На обратном пути он сделал еще одно открытие: домой, если можно домом назвать квартиру в многоэтажных «сотах», его не тянуло точно так же, как в сибирскую или в российскую Стремянку. К последней хоть было любопытство, желание понять, отчего туда манит отца. Что это за земля, если уже третье поколение вятских переселенцев бредит ею и не может забыть.
Он взял деньги, заработанные на шабашке, отвез Джима к Деве, в его новую квартиру в таких же «сотах», простился с ним и поехал в Киров.
Дорога в Россию походила на дорогу в сибирскую Стремянку, когда он ездил последний раз к отцу. Только тогда была весна, а сейчас стояла глубокая осень, мало чем отличавшаяся. Разве что весной он ждал лета, теперь же — холода, снега, зимы.
С вокзала он отправился на автобусную станцию, разглядывая сквозь плачущее окно троллейбуса серые невзрачные дома в потеках, грязные, без бордюров, улицы, голые деревья, и единственное, что пока радовало и наполняло душу каким-то легким, щемящим чувством, — это вятский говорок, доносившийся со всех сторон. Если прикрыть глаза, то возникало ощущение — сладкое, как весенний дымок, от горевшей ботвы на огородах. И было трудно определить, где он. В далекой Вятке или в родной Стремянке? Когда-то он не чувствовал вятского диалекта, смешно было слушать тех, кто говорил иначе, по его мнению, неправильно, не по-русски. Но настал час другого открытия, перевернувшего все с ног на голову. В университете Сергей уже стеснялся своего вятского выговора, старался правильнее произносить слова, следил за своей речью и часто упускал смысл, путался и сбивался. И не отсюда ли возник тот самый комплекс, о котором так часто напоминала Ирма? Однако и это миновало, почти забылось. Разве что когда он приезжал в Стремянку, незаметно для себя вдруг начинал говорить по-вятски, обнаруживая это лишь в городе. Срабатывал какой-то слуховой рефлекс или он, научившись правильной речи, продолжал думать неправильно, с диалектом? А в деревне как-то само собой получалось: как думал, так и говорил…
На автовокзале он купил билет и сел в роскошный «Икарус» с белыми салфетками в изголовье сидений. Похоже, от дождливой погоды и осенних сумерек города представлялось, что дорога будет грязной, ухабистой, автобус какой-нибудь допотопный и пассажиры типичные — с кошелками, с мешками, с гусями в корзинах. Однако все выглядело иначе. Асфальтовое шоссе раскручивалось впереди бесконечной ровной лентой, укачивало, наваливался какой-то дремотный покой. Сначала он таращился сквозь стекло, не пропуская ни одной деревеньки, с тихим восторгом проводил глазами ветряную мельницу, сохранившуюся в придорожном селе, постарался разглядеть воду в промелькнувшей под мостом речонке, затем уснул так, что соседу пришлось трясти его за плечо.
— Проснись, паренечёк, Тужа будёт!
Он вышел в Туже — районном центре, — когда вечерние сумерки, придавленные низким небом, напрочь закрыли село. Почему-то сразу вспомнилась отцова шутка по поводу названия вятских сел.
— Как поеду за Тужу — за Пержу и за Вою!
Последние два села были настолько далекими, судя по рассказам отца, а дороги такими плохими, что Тужа считалась чуть ли не последним местом, где еще кое-как можно жить человеку. И по его же рассказам он знал, как и куда ехать. Сколько раз, напоминая ему «заскочить в Россию», отец заново объяснял, как добраться до Стремянки. Объяснял так, словно недавно вернулся отсюда и видел все своими глазами. Но ведь он не был никогда здесь! Опять гены?
От Тужи до Стремянки оставалось тридцать километров по дороге, которая вела в село Караванное. Отец так и наказывал — спрашивай дорогу в Караванное, всякий покажет, поскольку село и раньше было известное, богатое, теперь-то уж, поди, городом стало. Однако, даже зная дорогу, на ночь глядя отправляться в Стремянку не было смысла. Сергей прошел но улице, отыскал Дом колхозника, помещавшийся в большой старой избе, и попросился переночевать. Его поселили в комнате, где стояло с десяток кроватей и какие-то мужики, по виду шабашники, играли в карты и пили вермут. Сергея позвали в компанию, предложили отхлебнуть из бутылки, он отказался: начнутся расспросы, разговоры, а хотелось молчать. Смотреть, думать и молчать. С того момента, как он вышел из поезда в Кирове, вдруг обострились чувства и все окружающее стало восприниматься в каком-то своем первоначальном смысле. Дождь казался не сыростью, не промозглой мокрядью, а дождем, который сеял, сеял по земле влагу, напитывая ее, и был нужен. Было нужно низкое небо, грязные улицы и расхристанные деревянные тротуары села, потому что это — Тужа, место, где еще кое-как можно жить человеку. Дом колхозника был домом, куда пускали переночевать, где сидели такие же, как он, мужики и пили дешевое и сердитое вино. И борщ в столовой по соседству был необычайно вкусным, наваристым, густым, тарелка такой глубокой, что, кажется, три пота сошло, пока выхлебал; котлета оказалась сочной, в меру мягкой и огромной, с мужскую ладонь. А хлеб и вовсе таял во рту, и можно было есть его, как пирог, без борща и котлеты.