— Вам так не нравится публикация в «Дейли ньюс»?
— И судью тоже. Чик — по самодовольному жирному горлу. Сидит и льет слезы сожаления на задницу Морин!
— Да уж. Но вы наслаждались бы возмездием мгновение, не больше. — Шпильфогель скривил губы в едкой ухмылке. — Морин, Иген, репортер и судья… Вообразите: убиты четыре человека. Виновнику не поздоровится. Что делать, всем нам приходится иногда сдерживаться.
И каков же итог? Я продолжал оставаться пациентом доктора Шпильфогеля. Морин продолжала жить и исходить мстительной злобой. Сьюзен Макколл продолжала быть моей нежной, благодарной и преданной подругой.
Я этот прах своею звал женой.
Ей райский отдых дан, а мне — земной.
Джон Драйден. Надпись на надгробии жены
Три года спустя, весной 1966 года, Морин позвонила и сказала, что нам необходимо поговорить «лично», «наедине», без адвокатов и как можно скорее. После памятного инцидента в зале суда, так заинтересовавшего «Дейли ньюс», мы виделись всего два раза: на новых заседаниях, инициированных истицей для выяснения возможности увеличить размер алиментов. Ста долларов в неделю, взимаемых по давнишнему решению судьи Розенцвейга с широко известного соблазнителя студенток, покинутой жене решительно не хватало. Дважды эксперты изучали мои последние налоговые декларации и банковские счета — и дважды подтвердили, что я плачу по совести. На самом-то деле — бессовестно много. Алименты надо было бы не увеличить, а уменьшить. В свое время, принимая решение, судья Розенцвейг исходил из того, что я получаю в университете штата Висконсин пять тысяч двести долларов в год и еще пять тысяч годовых — от моего издателя (учитывалась четверть от общей суммы довольно существенного аванса, выплаченного мне на четыре года вперед под обязательство написать роман). К 1964 году, однако, аванс подходил к концу, а книга и не думала складываться, и мои финансовые обстоятельства стали поистине угрожающими. Выходило вот что: пять тысяч шли в пользу Морин, три — на лечение у доктора Шпильфогеля; остаток в две двести едва покрывал траты на еду, жилье и прочие тривиальные нужды. К началу нашего раздельного проживания на банковском счете у меня было шесть тысяч восемьсот долларов (отчисления с продаж «Еврейского папы»), но эти деньги суд поделил поровну между разъезжающимися супругами, возложив к тому же оплату судебных издержек на ответчика; все, что осталось, ушло в карман адвоката. В 1965 году университет Хофстра стал платить мне больше висконсинского, шесть тысяч пятьсот, но зато литературные гонорары упали. Какая-то мелочь за редкие рассказы. Экономя, я сократил число еженедельных сеансов у Шпильфогеля, и все равно приходилось одалживать у брата. Представ перед новым судьей, ответчик обратил его внимание на то, что алименты составляют уже почти семьдесят процентов дохода, а это представляется не совсем справедливым. Адвокат Иген парировал мои выкладки доводами едва ли не обвинительного свойства: мол, пожелай мистер Тернопол «нормализовать» свои заработки и тем «улучшить собственное материальное положение», к чему стремится большинство «вменяемых людей работоспособного возраста», ему ничего не стоило бы написать кое-что для «Эскуайера», «Нью-Йоркера», «Харпера», «Атлантик-Монтли» или, на худой конец, для «Плейбоя» и получить… (на нос водрузились щегольские очки в черепаховой оправе)…да-да, получить «по три сотни долларов за каждый рассказ, даже совсем пустяковый». В качестве доказательства Иген использовал приобщенные им к судебному делу совершенно формальные письма, с которыми издатели периодически обращаются к каждому сколько-нибудь известному писателю: имейте нас в виду при желании опубликоваться. Новый судья, внимательный благовоспитанный негр средних лет, который при начале разбирательства говорил, что весьма рад встрече с автором «Еврейского папы» (не разочаруется ли этот очередной почитатель? не раскается ли в своей читательской всеядности?) посмотрел на меня вопросительно.
Я объяснил, что такие послания рассылаются массово и автоматически, стоит только достигнуть определенного уровня, и не гарантируют ни высокого гонорара, ни вообще публикации. Закончив произведение, автор передает его своему агенту, а уж тот (по согласованию с первым) предлагает рукопись одному из упомянутых (или не упомянутых) мистером Игеном изданий. Никто не может заставить редакцию напечатать то, что по тем или иным причинам для нее неприемлемо; извольте видеть, что три журнала, якобы жаждущих явить читателю мою прозу, за прошедшие несколько лет неоднократно отвергали ее (соответствующие письма с отказами предъявлены моим адвокатом). К тому же невозможно напечатать ненаписанное, а я сейчас нахожусь во вполне понятном творческом кризисе. Да, да, да! В кризисе! В простое!.. Меня охватила дрожь; судья остался бесстрастным и непроницаемым — так положено по долгу службы; Иген гадко хихикнул. Иген гадко хихикнул и со вздохом обратился к Морин громким шепотом: «Боже мой, творческая личность снова юлит». — «А ну, повторите погромче!» — угрожающе потребовал я — хотя и без того заинтересованные лица прекрасно все расслышали. «Я только заметил, сэр, — ответил Иген, глядя на судью, — что, мы, к сожалению, не творческие личности, и поэтому работаем каждый день, а не тогда, когда заблагорассудится». Судья призвал присутствующих к порядку и отказал Морин в удовлетворении иска, хотя и не снизил размер алиментов.
Такая «беспристрастная справедливость» не произвела на меня благоприятного впечатления. Еще бы! Мозг, как банковский арифмометр, все время был занят подсчетами. Столько-то вытрясла из меня Морин (не без попустительства штата Нью-Йорк), столько-то я должен Мо, который отказывался брать с меня проценты или устанавливать срок возврата долга… «Не делай из меня Шейлока», — смеялся брат. «Я чувствую себя идиотом», — отвечал я. Моррис смотрел весело: «Что-то в этом есть».
Мой адвокат считал, что на этот раз нам крупно повезло с судьей. Алименты «стабилизировались» на ста долларах в неделю вне зависимости от доходов.
— Точнее говоря, вне зависимости от их сокращения?
— Вообще-то, да.
— А если доходы возрастут?
— Тогда, Питер, она снова подаст в суд, и, наверное, придется платить больше.
— Ничего себе стабилизация! Настоящая грабиловка.
— Грабиловка начнется тогда, когда ваши доходы действительно вырастут. Пока же ситуация представляется мне удобоваримой.
Через несколько дней я получил письмо от Морин. Мне бы выбросить его, не читая. Но я вскрыл конверт — так осторожно, словно в нем могла находиться бомба или новооткрытая рукопись Достоевского. Ни того ни другого. Разведенная благоверная всего лишь сообщала, что если из-за меня она дойдет до нервного срыва, то содержание ее в психиатрической лечебнице падет на плечи виновника обострения. Это обойдется как минимум втрое дороже нынешних «жалких» отчислений (сто долларов в неделю!), ибо она не ляжет в какую-нибудь занюханную богадельню и меньше чем на Пэйн-Уитни не согласится. Не прими за пустую угрозу, уточняла Морин: ее психотерапевт уверен, что стационарное лечение потребуется очень скоро, если только я не изменю свое поведение на «подобающее мужчине». То есть? Словно ожидая этого вопроса, она тут же дала необходимый комментарий: либо я возвращаюсь к ней для продолжения «нормальной супружеской жизни» (то-то когда-нибудь наша супружеская жизнь была нормальной!), либо отправляюсь в Голливуд, где любой титулованный писатель (уж она знает) может толком заработать. А ежели я предпочитаю болтаться в университете Хофстра, где занят всего один день в неделю, и весь оставшийся досуг посвящать бессмысленной злопыхательской писанине… В общем, она меня предупредила. «Я, в конце концов, не железная, — говорилось далее, — попробуй только строчку опубликовать из поганой книжонки, и будешь каяться до конца дней своих».
Мое повествование постепенно приближается к завершению. Чтобы не погрешить против истины, нужно сказать, что наша с Морин бескомпромиссная изнуряющая судебная тяжба, начавшаяся в январе 1963 года, через шесть месяцев после моего побега в Нью-Йорк, не была самой главной темой для американской публики. Газеты и выпуски новостей трендели о политическом хаосе, борьбе за власть и гражданские свободы; наверное, многим зацикленность на алиментах и несовершенстве семейно-брачного кодекса могла показаться мелкотравчатой, если не смешной. Вокруг спорили, демонстрировали, наступали, отступали; мне казалось — копошились. Со времен Второй мировой войны не было в Америке такого яркого периода. Его бурлящие процессы шли прямо на глазах, час за часом, день за днем, но меня интересовал только один процесс — мой; укрывшись в раковине собственных переживаний, я оставался глух и слеп. Частный эпизод идиотского супружества вкупе со всеми отягчающими последствиями затмил все остальное. Нет, разумеется, я не был глух и слеп, но слышал по-своему и по-своему видел. По утрам читая в «Нью-Йорк таймс» репортажи о несправедливости и беззакониях, Питер Тернопол ужасался: «Ох уж эта Морин!» Вечером, уставившись на телеэкран с картинками неоправданной жестокости, мечтал: «Вот бы ее так!» Истинные масштабы событий не осознавались. Если власть — то только мучительная власть Морин надо мной. Если свобода — то только от Морин. Наверное, из-за такой маниакальной уставленности в одну точку я, пытаясь выбраться из трясины, увязал еще глубже. Но иначе не получалось.