– Убью-у-у-у!
Дернул ружьем. Я все хорошо понял: сейчас выстрелит.
– Настя! – крикнул я заполошно, рванулся вперед и двинул в нацеленный ружейный ствол плечом. Сухо раскатился выстрел. Пуля ушла вкось и вверх, потревожив бедных птиц, ночующих в глянцевой, свежей после грозы вишневой листве.
– Ах ты блядь! – хрипло крикнул Пашка.
Я схватил его ружье обеими руками.
Наши лица друг против друга. Его лицо. Мое лицо.
– У меня дома тоже есть винтовка, – выдохнул я. Воздуха не хватало. Губы горели после поцелуев. – Это я тебя убью.
Я раздул ноздри и уловил изо рта Пашки спиртной запашок.
«Выпил. Не напился пьяный, а так, для храбрости».
Он не выпускал ружье. Крепко, злобно дернул его к себе и меня потянул вместе с ружьем – на себя. Я еле устоял на ногах. Он вырвал ружье. «Ах-ха!» – злорадно крикнул, оскалился. Я не успел опомниться. Он уже бил меня прикладом. Бил не на жизнь, а на смерть. Бил в лоб, в щеку. В скулу. В грудь, и я почувствовал, понял, – сломано ребро, слишком горячей и острой болью налились потроха. «Сейчас ударит в висок, и все кончено».
Я дал ему подножку. Он не выпустил ружья из рук. Колошматил меня им, уже лежа на земле. Как сквозь пелену, до меня донесся слабый крик Насти:
– Люди!.. Помогите!.. Люди!.. А-а-а-а-а!..
Двинул прикладом под колено. Схватил меня за ногу, рванул к себе, к земле с дикой силой. И я повалился.
Я повалился на него, лег на него, мы приварились, склеились разъяренными телами. Катались по земле, рыча, как дикие звери. Рычал он. Рычал я. Тщедушно, безумно помыслил: неужто это я, священник, не на жизнь, а на смерть дерусь с бывшим Настиным… ну да, да, да! – хахалем? С тем, кто ее лишил… лишил… кто первый взял…
На первый-второй рассчитайсь, что ли…
Катались. Дубасили. Кулаки наливались болью и кровью. Морды были расквашены уже, и страшна была Пашкина рожа – красная, под мертвенной синей Луной, опухшая маска. Ну же! Кто кого!
«Ты! Поп! Священник! Ужас! Кто – кого?! Да останови сам… это безумие…»
Он выбросил по земле руку и дотянулся до брошенного на дорогу ружья.
– Люди! Люди! – уже в голос кричала Настя.
– Я тебя… убью…
Пашка уже держал ружье, сидя в пыли. Уже взводил курок.
Я ударил ногой по прикладу. Снова выбил у него ружье из рук. Красная тьма застлала мне глаза. Красную шапку надели на голову. Я стал красным попугаем матушки Иулиании. Я стал красным лоскутом. Красным огнем. Красной кровью. Я больше не был человеком, отцом Серафимом.
– А-а-а-а!
– А-а-а-а-а!
Может, это кричала Настя?!
Я помню – я размахнулся. Каркнул дикое ругательство красный клюв. И у меня в птичьих попугайских когтях оказалось железное, деревянное, твердое, тяжелое. Да. Ружье. Оно было у меня, я это точно помню. И я размахнулся. И железное, холодное оказалось в моем кулаке, а тяжелое и деревянное полетело вперед. Вперед.
Вперед! Красный попугай ударил. Клювом?! Да, железным, деревянным клювом! Хорошо ударил! Крепко!
«Век помнить будет… Или… уж ничего не будет помнить…»
– Уа-а-а-а-а!.. Уа-а-а-а-а!..
«Так младенцы кричат в колыбели».
Хватка ослабла. Когти разжались.
Красные перья слетали с попугая, слетали на мертвую землю, в жаркую пыль.
Пашка Охлопков катался по земле, зажав рукой глаз, и вопил.
Он вопил как резаный баран.
Как теленок, которого резать ведут; как обреченная свинья.
Я никогда не слышал, чтобы так человек вопил. Визжал, в пыли катаясь.
Я медленно становился человеком. Где красные перья? Где железный клюв? Ружье валялось на ночной дороге. К нам уже бежали люди – кто с кольями, кто с топорами. Бежал Юрий Гагарин, мелко семенил короткими ножками, винтовку в руке сжимал. Володя Паршин широко бежал, и тоже с винтовкой, Володя же был охотник, и собака рядом с Володей бежала, его Рыжуля.
Пашка сел на дороге, весь измазанный пылью. Сгорбился. Не отнимал рук от лица. Сквозь его грязные пальцы сочилась кровь.
– Выбил! Выбил! – кричал он безостановочно. – Выбил! Выбил!
Люди ринулись к нам. Оттащили меня от Пашки. Вынули у меня из руки ружье – еле вынули: так намертво я зажал ствол в сумасшедшем кулаке.
– Что вы тут творите?! – завопила Однозубая Валя. – Креста на вас нет! И на тебе тоже креста нет, поп! Смуту ты только принес нам сюда! Смуту! А не Бога!
– Отними руки от лица, Пашка! – сказал Володя Паршин и наклонился над сидящим в пыли. – Отними руки! Дай гляну!
Пашка опустил руки. Я увидел: его рот орал. Я оглох от его крика.
Я увидел: вместо единственного, зрячего Пашкиного глаза – подплывшее кровью, слизистое месиво. Словно мертвый слизняк на мертвом листе пыльной щеки.
Это все живое. Все живое. Он живой, говорил я себе – и не слышал себя. Он же живой, ты же не убил его.
Вы же с ним не убили друг друга, говорил я себе, вы же…
– Он ослепил меня! – крикнул Пашка дико. – Я слепой! Мать его! Слепой!
Настя билась в рыданьях.
А люди со всех концов Василя все бежали, бежали.
ДВУНАДЕСЯТЫЙ ПРАЗДНИК.
ВОЗДВИЖЕНЬЕ ЧЕСТНАГО ЖИВОТВОРЯЩЕГО КРЕСТА ГОСПОДНЯ
О, храм мой, населенный иконами моими, росписями моими храм!
Неужели я когда-нибудь покину тебя?!
Неужели я когда-нибудь оставлю тебя и забуду тебя?!
О, Господи Боже мой, не дай сделать так никогда! Я работаю Тебе и хочу отработать Тебе – за всех, кто не может отработать Тебе! Прими труд мой ежедневный! Прими – из рук моих грешных – Праздник Твой, когда Царица Елена на Голгофе Твоей Крест Твой нашла, а с Ним – кресты разбойников двух, что с Тобою распяты были…
Огонь, огонь горит щедро вокруг амвона. У каждой иконы. Вдоль всех фресок моих горят свечи. Баба Вера Смирнова, смиренная пасечница, и старуха Нина Селиванова помогали мне их зажигать.
Гляди, Господи, как слушают они слова о Тебе, песнь о Кресте Твоем.
– Токмо водрузися древо, Христе, Креста Твоего, основания поколебашася смерти, Господи: Егоже бо пожре желанием ад, отпусти трепетом. Явил еси нам спасение Твое Святый: и славословим Тя, Сыне Божий, помилуй нас!
– Помилуй нас, – беззвучно, беззубо повторяют за мной бабушки.
Старый… молодой… Да, в церкви моей больше старых, чем молодых. Христос Бог, когда Ты надобишься человеку насущно, непреложно?! Тогда ли, когда великое горе постигнет его?! Тогда ли, когда безумная радость сотрясет все его существо, как землю колеблет землетряс?
О, Господи, не в каждый день являешься Ты людям; и не навсегда с ними остаешься.
Уходишь, улыбкой Своей их осиявши. Руку свою на горячий лоб положив. Прошептав слово утешенья. Уходишь, и не прощаешься, и они, слепые, не видят даже края Твоего плаща, что ветер мотает и треплет, тающей в тумане босой стопы Твоей…
А кто с Тобой навсегда остается? Неужели малый раб Твой, простой священник? Работник Твой и батрак Твой? Бурлак Твой и носильщик Твой?
Да, Господи, да, да…
– Днесь пророческое исполнися слово: се бо покланяемся на месте, идеже стояша ноги Твоя Господи… и Древо спасения приемше, греховных страстей свободу получихом, молитвами Богородицы Едине Человеколюбче…
Молюсь и мыслю: спасибо тебе, светлая Царица Елена, спасибо! Тебе было уже восемьдесят лет, старухе крепкой, могучей, а может, немощной и слабой, когда ты на кораблях в путь нелегкий пустилась из Рима в Иерусалим! И рабов пригнала, и стала на Голгофе рыть землю; и рыла сама, не гнушаясь совка и лопаты, и земля набивалась тебе под ногти, въедалась в морщины ладоней. А ты молилась и пела: здесь, здесь лежит Крест Господа моего, здесь Животворящий лежит…
– Величаем Тя, Живодавче Христе, и чтим Крест Твой святый, имже нас спасл еси от работы вражия!..
Старуха, Царица, огнеглазая скифская девочка, дочь раба, приемная дочерь смотрителя придорожной гостиницы, ты ж на конюшне лошадям спины мыла и чесала хвосты; ты в таверне придорожной солдатам вино разливала в юности своей; и увидел тебя Царь, и подозвал к себе, и налила ты ему вина, и выпил он… а потом поцеловал тебя…
А потом, когда ты стала Царицей и родила сына своего Константина, тогда Христос Бог склонился с небес и поцеловал тебя. И понесла ты Его огонь по империи, по жизни, по Миру; по морям и землям; по дворцам и лачугам, по садам и пустыням, аминь.
– Кресте Христов, христиан упование, заблуждших наставниче, обуреваемых пристанище… в бранех победа, вселенныя утверждение, недужных врачу, мертвых воскресение, помилуй нас!..