Несмотря на все, что Генри знал о своем брате, он не мог поверить, что книга, которую он читает, написана Натаном. Весь день он думал о том, не напрасно ли так долго испытывал негодование в отношении брата, жестоко казнил себя за это чувство, ощущал себя несчастным из-за отсутствия эмоций и терзался из-за невозможности простить, но перед ним лежали страницы, на которых его не только выставили в роли нелепейшей личности, но к тому же наградили собственным именем. Каждого персонажа легко можно было узнать по имени: Кэрол, детей, даже Венди Касселман, маленькую блондиночку, которая до своего замужества недолгое время работала у него ассистенткой; даже Натан, который никогда раньше не писал о себе под собственным именем, появился на страницах книги в образе Натана, под своей фамилией Цукерман, хотя почти все в этой истории было либо наглой ложью, либо нелепым искажением фактов. Получалось, что из всех классиков гротеска Натан был самым нечистоплотным, самым гнусным и неразборчивым автором, переплюнувшим всех писателей на свете.
«Базель» повествовал о смерти Генри в результате неудачной операции на сердце, о его изменах, любовных связях на стороне, о проблемах с сердечной деятельностью — о его собственных, а не Натановых проблемах! Пока Натан был болен, он лелеял свое извращенное воображение, он отвлекал свое внимание, веселясь и развлекаясь за мой счет, и творчество стало забавой для него, когда он переделывал и перекраивал мою жизнь на страницах своей книги! Он написал для меня надгробную речь! Это даже хуже, чем «Карновски». В том романе у него хотя бы хватило порядочности (если я нашел правильное слово), чтобы слегка изменить жизнь реальных людей и переставить кое-какие факты (и в этом заключался весь камуфляж, которым он прикрыл нашу семью), но оскорбление уже перешло все мыслимые границы: написанное им выходит за рамки так называемой свободы творчества.
Среди всего, что было чистым садизмом, карательной экспедицией, злостным изобретением, натуральным черным колдовством и что являлось точной копией заметок, перенесенных из его дневников, примерно половину богатства составляли записи, которые Генри вырвал с желанием уничтожить без следа.
Он был человеком, который не думал о последствиях. Забудь о морали, забудь об этике, забудь о чувствах… Но разве он не знал, что существует закон? Разве он не понимал, что я могу подать на него в суд за клевету и вторжение в личную жизнь? Или, может, он хотел именно этого — битвы в суде с буржуазным братцем по поводу «цензуры»? Что более отвратительно, думал Генри, — так это грубое посягательство на чьи-то права и насилие, потому что это — не я, никоим образом не я. Я — не тот зубной врач, который соблазняет своих ассистенток, есть граница, которую нельзя переходить. Моя работа заключается не в том, чтобы трахать своих ассистенток, — моя работа состоит в том, чтобы завоевывать доверие моих пациентов: я хочу, чтобы они чувствовали себя комфортно, чтобы лечение прошло безболезненно и стоило для них по возможности недорого, чтобы все у них было хорошо. Именно этим я и занимаюсь в своем кабинете. А его Генри — это он, это Натан, который использует меня, чтобы скрыть себя под моей личиной, и одновременно выступает как он сам, переодевшись в ответственного, трезвого и разумного человека, тогда как я играю у него роль какого-то придурка. Этот сукин сын вылезает из своих театральных лохмотьев в тот самый момент, когда начинает врать напропалую! Вот перед вами Натан, который знает все, и вот Натан с его скромной жизнью; а вот — Генри, который хочет, чтобы ему оказывали достойный прием в обществе, одновременно пытаясь скрыть от всех свои мелкие грязные делишки, Генри — мудак, который хочет купить мужскую потенцию ценой своей смерти, тем самым найдя способ освободиться от обязанности быть хорошим мужем; и вот я, Натан, писатель, который видит его насквозь. Даже здесь, думал Генри, мой брат, страдающий от тяжелого недуга, находящийся под угрозой операции на сердце, продолжает настаивать на своем: он хочет лидировать, как это было всю нашу жизнь, он навязывает мне сексуальную одержимость, он пишет о своей одержимости, касающейся нашей семьи, он контролирует мою свободу, он манипулирует ею, пытаясь взять надо мною верх ядовитыми словами, делая из всех своих противников управляемых марионеток. Тем не менее именно он больше всех заблуждается, описывая черты характера своего долбанутого брата, над которым потешаются его читатели, поскольку предполагается, что изображен именно я! Я был прав: движущая сила воображения породила отмщение, власть надо мной — и отмщение. Натан всегда был победителем. Братоубийство без боли — это как бесплатный проезд.
Должно быть, он стал импотентом от сердечных препаратов, и затем, подобно «Генри», предпочел сделать операцию, которая убила его. Это он, а не я никогда не признавал никаких ограничений; он, а не я оказался идиотом, который решился пойти под нож, чтобы снова трахать баб! Нет, не зубной врач-недоумок, а писатель-всезнайка, позорник Цукерман решился умереть дурацкой смертью пятнадцатилетнего мальчишки только ради того, чтобы лечь с кем-нибудь в постель! Сдохнуть, чтобы трахаться с бабами! В этом весь его некролог, шмук! «Карновски» — это не литература. Это никогда не было настоящей литературой. То, что это литература, — самая грандиозная выдумка на свете. И человек, и его книга — едины. И то и другое — сплошная выдумка.
Вторую главу своей книги он назвал «Иудея». Меня воскресили из мертвых, чтобы высечь во второй раз. Одного раза Натану не хватило. Он еще недостаточно несчастий обрушил на мою голову.
Генри прочитал следующее: он, который никогда не был в Израиле и у кого никогда даже не возникало желания посетить это место, еврей, который не задумывался о существовании Израиля и о том, что он — еврей по национальности, который воспринимал как само собой разумеющееся, что на свете есть евреи и что он сам — еврей, и жена его — еврейка, и дети — евреи, и, мельком осознав этот факт, сразу переходил к своим делам, — в книге он прочел, что занимается изучением иврита в Израиле, живет в далеком еврейском поселении, где его наставником является какой-то политический радикал, и конечно же, и думать не думает возвращаться к банальным институтам привычной жизни. Еще одна вариация: взбаламученный, мечущийся Генри, он снова нуждается в спасении и снова ведет себя как маленький мальчик (что совершенно непохоже на него, взрослого человека), — и тут снова появляется стоящий выше рангом Натан, отстраненный и мудрый, который видит Генри насквозь и объясняет его неудовлетворенность принадлежностью к среднему классу. Получается, что я смотрю на мир через призму, в которую он меня вогнал, — призму домашней клаустрофобии. Еще одна мечта о доминировании, он одарил меня еще одной навязчивой идеей, от которой сам никогда не мог избавиться! Этот несчастный ублюдок всегда думал о евреях. Почему евреи со своими еврейскими проблемами не могут быть обычными людьми с обычными человеческими проблемами? Почему евреи всегда гоняются за шиксами, или еврейские сыновья воюют со своими еврейскими папашами? Почему они не могут быть просто сыновьями и отцами, мужчинами и женщинами? Он ad nauseam[111] протестует против того, что я — сын, задыхающийся в атмосфере запретов своего отца и беспомощно покоряющийся отцовской воле, хотя он не в состоянии понять, что я вел себя так не потому, что меня подавлял отец, а потому, что я сам хотел этого. Не каждому доводится воевать со своим отцом или воевать с собственной жизнью — из нас двоих не меня подавлял наш отец, а его. Подтверждение этому можно найти в каждом слове, написанном в его книге, — каждая строка буквально кричит о том, что он, сын своего отца, так никогда и не вырос, чтобы создать свою собственную семью, и совершенно неважно, где он путешествовал, и каких звезд перетрахал, и сколько деньжищ огреб, — ведь он никогда так и не смог вытравить из памяти свой ньюаркский дом и свою ньюаркскую семью и забыть про ньюаркские добрососедские отношения; тот, кто являлся точной копией своего отца, тот, кто встретил свою смерть с одной-единственной мыслью в голове: «Евреи-евреи-евреи», — это был он, великий писатель! Нужно быть слепым, чтобы не заметить этого!
Последняя глава, называемая «Христианский мир», казалось, была его мечтой о бегстве от всего этого, чистой воды волшебным сном о побеге: он спасался от своего отца, от своей родины, от болезни, — это был побег из жалкого, пустого мира, созданного его невыносимым характером. За исключением двух страничек, которые Генри изъял, нигде больше не было упоминания о ребячливом младшем брате. Здесь Натан размечтался о себе — о другом своем «я», — и как только Генри понял это, он не стал тратить липшего времени на подробное изучение каждого абзаца. Он и так провел слишком много часов в кабинете Натана — за окном уже начало смеркаться.