Однако природная щедрость обильного ключами известняка проявлялась на каждом здешнем мысе, укрывая его плотным покровом плодородной почвы, так что не далее чем в сотне ярдов от бесплодной полосы прибоя можно было встретить поля молодой пшеницы. Вот, к примеру, новый дом Мари — пшеничное поле заканчивалось прямо у ее заднего крыльца, но фасад при этом выходил на омываемый морскими волнами пустынный каменистый пляж.
Еще не подведенный под крышу дом — большие комнаты с окнами на море, в них будет так прохладно и просторно — был пуст. Рабочие сегодня ушли пораньше, оставив там и сям груды извести и песку, и белого пиленого камня, предназначенного для кладки верхней части стен. Янис копался в дальней части поля. Он вскрикнул и неловко, как-то по-верблюжьи, побежал в нашу сторону, прямиком через пашню, торопясь открыть нам калитку в бамбуковом заборе, за которым расположилось несколько маленьких временных построек — пристанище Мари на время строительства "Фортуны".
— Благослови вас бог! — Он был нам страшно рад, жал нам руки и улыбался бесформенной и беззубой, как у устрицы, улыбкой. Я представил своего спутника и объяснил, что мы приехали взглянуть на то, как тут рассажены деревья, и он обрадовался пуще прежнего. Он приседал, подскакивал, как обезьяна на цепочке, ему страшно не терпелось доставить нам как можно больше радости.
Но сперва нужно было соблюсти — и неукоснительно — ритуал гостеприимства. Он отпер калитку и провел нас в маленькую крытую галерею с какими-то фантастическими пальмами, где переговаривалась между собой вполголоса парочка павлинов, и, расставив стулья, налил нам по стакану шербета — в греческом названии которого до сих пор слышен отзвук имени Афродиты: "афрос" или, попросту, "пена". Мы выпили шербет, потом состоялся положенный обмен любезностями, а потом я сказал Паносу, что пойду искупаюсь, пока он будет проводить инспекцию.
— Я знаю, что вода холодная, — сказал я, — но через несколько дней мне уезжать. Не лишай меня этой радости.
Панос усмехнулся.
— Так радости или пытки?
— А одно без другого бывает?
— Хорошо сказал.
Грек не в силах устоять против афоризма; одна лишь форма уже заставляет его уверовать в истинность высказывания, даже если по сути оно ложно.
— Хорошо сказал, — повторил он. — Ну что ж, а я тогда отправлюсь с Янисом.
Старик опять вскочил и поклонился.
— С радостью. С радостью.
Когда они ушли смотреть свои деревья, я немного помедлил на тихой террасе, наслаждаясь отдаленным гулом моря с наветренной стороны и думая о том, какое же славное это будет место, "Фортуна", когда уйдет политика и унесет с собой свои порождения — жестокость и неотвязное чувство тревоги. Янис открыл те комнаты, в которых жила Мари, и я без всякой задней мысли зашел внутрь, подивился тому, как быстро покрылись пылью книжные полки, и окинул взглядом знакомые сокровища, которые в один прекрасный день займут свои места в особняке: испанский сундук, мавританскую решетку, индийские картинки и всякие безделушки, египетские и турецкие светильники и наваленные повсюду книги, преданные наперсники одиночества, не вынужденного, но желанного. Зеркальце и гребень с Бали, терракотовая фигурка из Танагры, железная статуэтка Кришны, нарисованная гуашью мандала — все эти вещи умудрились как-то зацепиться за подол Мари во время ее очередного стремительного кругосветного турне и собрались здесь, чтобы обрести покой в прохладных комнатах ее будущего дома. Те самые вещи, которые писатель повсюду таскает с собой, как талисманы, как напоминания о пережитом и забытом, о том, что в один прекрасный день он может воскресить и облечь в слова. Эта вот танцовщица с Бали стоит на страже прошлого столь же чутко, как морская раковина, когда ее приложишь к уху… С моря пришел ветерок и тронул занавески на окнах, напомнив мне о том, что я пообещал себе принять морскую ванну.
Следуя обычной манере Мари, я взял с полки книгу, хотя и знал, что читать не стану, затем извлек взятые с собою плавки. Дорога к ее частному пляжу вела через маленький естественный амфитеатр к стоявшей у самого моря длинной каменной стене — вдоль нее тянулись сплошные заросли мимозы, из-за которой вся эта высаженная для защиты от ветра лесополоса выглядела взъерошенной и нечесаной. Здесь стояла маленькая бамбуковая хижина, служившая разом и кабинкой для переодевания, и летней спальней. На бамбуковом лежаке дремала ящерица, похожая на греческого политика, прикорнувшего в ожидании открытия сессии. Пока я раздевался, на глаза мне попались пустая бутылка из-под кьянти, красный веер и пара пиал из бутылочной тыквы — свидетели счастливых, щедрых на радость вечеров два года назад; на табурете из пальмового спила лежали полосатое полотенце и "пингвиновская" история архитектуры, вся в трещинках и пятнах от соленой морской влаги. За ними встали имена: Пирс и Данте — отчетливей, чем если бы я проговорил их вслух. Пустая бутылка из под рислинга с масляным осадком на донышке сказала мне: Падди Ли Фермор (мы сидели здесь, пережидая оглушительную, свалившуюся на нас невесть откуда грозу, пили вино и натирали кожу маслом, чтобы не обгореть на солнце, которое обязательно возьмется за нас после грозы; дождь тем временем разносил в щепки крытую бамбуковыми планками крышу, а Падди пел протяжные, с переливами песни критских горцев, отмечая окончание каждого куплета глотком кьянти). Висит на гвоздике "бутылочка для слез"… И тут я спугнул ящерицу, которая удрала с лежанки и мигом оказалась на крыше.
На море ходили изрядных размеров валы, но в бухте вода была спокойна и набегала на берег невысокими покатыми "горками". Ветер дул с севера, а это означало, что главный удар стихии принял на себя западный мыс, и до лагуны после встречи с ним штормовая волна доходила на излете, растратив ударную мощь. Вода была по-весеннему холодной и обжигала, как обжигает горло глоток ледяного вина, и в этом была особая прелесть. Я отдался на волю течения, почти не шевеля руками и ногами, а только лишь удерживаясь на плаву, чтобы вода сама вынесла меня на середину бухты, откуда была видна вся ослепительная панорама здешних гор. Солнце окончательно очистило их, и они уже успели набрать тот мерцающий розовато-сиреневый оттенок, который прячется в самом сердце фиалкового цвета. Деревья отливали чистым серебром, а ломтики пшеничных полей приобрели желтизну лютика и сверкали, как стеклярус. Я дал течению отнести себя к маленькой мечети, которая сияла передо мной, как будто вырезанная из цельного куска самородной соли, разве что зимние дожди чуть подкрасили ее дюжиной серых и желтоватых тонов. Ходжа с кошкой на руках стоял и смотрел на меня с балкона — пятно сочного черного цвета, как вороново крыло. Я поднял руку и помахал ему, и он тут же махнул в ответ. Потом повернулся и пошел вниз по дорожке к воде, чтобы дождаться меня, пока я неспешно дрейфовал к изрытому и изъеденному морем выступу скалы, который не давал волне во время шторма бить в стены старенькой мечети в полную силу. Над подводной частью скалы как будто поработал некий могучий каменотес, вырезав в податливом известняке целый каскад ступеней, нисходящих до самого песчаного дна бухты, в трех фатомах [100] от поверхности. Когда-то зазубренные и острые, эти плиты давно уже были окатаны по краям и покрыты яркими зарослями фукуса и огромными париками морской травы, которые колыхались, подобно хоругвям, по прихоти подводных течений. Поверхность этого самой природой сотворенного стола была испещрена множеством больших и малых каменных бассейнов: прилив регулярно менял в них воду, и они буквально кишели креветками, и крабами, и маленькими рыбками. Тот же самый прилив и забрасывал их сюда, и отступал, оставляя их в неволе, и время от времени сюда наведывались босоногие пастухи, чтобы без особого труда наловить чего-нибудь съестного на обед.
Мы были одни в тот день, ходжа и я — да еще небо с морем, для компании. Он скинул гниющие заживо туфли
(сравнение из Рембо было бы как нельзя более кстати), подоткнул халат и осторожно, стараясь не приближаться к ямам, пошел на цыпочках по скользкому, сплошь покрытому водорослями дну к самому краю отмели, где я разлегся на солнышке и раскинул руки и ноги, один над роскошной шестидесятифутовой изумрудной и огненноопаловой чашей. Массивная голова ходжи покачивалась на тощей шее, как шляпка гриба-навозника на тонкой ножке.
— Добро пожаловать, — сказал он и поднял сухощавые ручки, так что стал похож на ученую мышь. — Ты останешься сегодня ночевать?
— Не могу, — с грустью в голосе сказал я. — Мне скоро домой.
Он мотнул головой, сначала вверх, потом вниз, совсем как верблюд, и страдальчески выпятил нижнюю губу.
— А у меня есть вино. — Голос у него был обиженный. Я вытянул руку, ухватился за плотный ворс подводного ковра и, примерившись к ритму моря, выскочил из воды на отмель рядом с ним, задохнувшийся и мокрый. Мы так же, на цыпочках, перебирались по его следам через скользкое мелководье на суше, к сухому и твердому боку скалы.