— Закрой глаза и успокойся. Какой еще пепел, что за выдумки?
Но Омара не покидала уверенность, что за окном все переменилось, старым порядкам пришел конец. Рушились прежние устои., возникали новые. Словно весь мир сотрясался от землетрясения, разверзались бездны, восставали сказочные дворцы и тут же обращались во прах; словно законы Немыслимых гор стали действовать и на равнине. В бреду, в жарких тисках болезни, в тяжелом смрадном воздухе, казалось, не выжить, возможно только умереть. Внутри него тоже происходили и оползни, и потрясения, тоже что-то рушилось в груди, ломались какие-то шестеренки, механизм его тела работал с перебоями, нарушился его тон.
— Видно, вконец износился мотор, — сказал он вслух в ту пору Застывшего Времени.
Подле его постели сидели на скрипучем диване-качалке матушки. Как этот диван появился у него в спальне, для чего? Может, это просто тень, мираж — Омар отказывался верить, зажмуривал глаза, открывал вновь минуту (а может, и неделю) спустя, а матушки все так же сидели; ага, значит, состояние его ухудшилось, ведь бредовые идеи лишь усиливаются. Сестры печально сетовали на то, что дом уже не столь велик, как прежде.
Мы теряем комнату за комнатой, — пожаловалась тень Бунни. — Сегодня мы не смогли найти кабинет твоего дедушки. Помнишь, где он был? А сейчас за той дверью столовая, хотя быть такого не может, она в другом конце коридора.
Чхунни кивнула:
— Да, печально. Ах, как судьба безжалостна к старикам! Всю жизнь спишь в одной комнате, и в один прекрасный день — раз! — и ее нет, даже лестницы не сыскать.
— Жаль, — поддакнула и средненькая мама Муни. — Усыхает дом, садится, как старая стираная дешевая рубашка. Скоро меньше спичечного коробка станет, и окажемся мы на улице. Последнее слово за Чхунни.
— А окажись мы под палящим солнцем, не под защитой стен, — пророчествовала старшая матушка, — мы мигом в прах обратимся, и нас ветром развеет.
Потом он снова впал в забытье. Очнувшись, не увидел ни дивана-качалки, ни матушек. Он лежал на огромной постели о четырех столбцах, по ним змеи все подбирались и подбирались к вышитым на балдахине райским кущам. На этой постели умер дед. Омар-Хайам чувствовал себя сильным и здоровым. Значит, нужно вставать. Он спрыгнул на пол и босиком в одной пижаме пошел по комнатам. Наверное, это мне чудится, подумал он, но удержаться уже не мог. Ноги больше не болели, они несли его по захламленным коридорам: множество вешалок, рыбьих чучел в стеклянных витринах, сломанных бронзовых часов. Нет, дом отнюдь не усох, не уменьшился, а наоборот, разросся: перед Омар-Хайамом — двери всех комнат и домов, где он когда-либо бывал. За каждой дверью — его судьба. Он распахнул заросшую паутиной дверь и отшатнулся: то была операционная столичной больницы, над операционным столом склонились люди. Заметив его, они замахали ему — подходи, друг! Но Омар-Хайаму страшно взглянуть на лицо пациента. Он резко повернулся и вышел, под ногами захрустела ореховая скорлупа. А вокруг — уже двери резиденции главнокомандующего. Омар-Хайаму захотелось обратно, в свою спальню, он побежал, но коридоры петляли и кружили. Наконец они вывели его к свадебному блестящему зеркалами шатру. Он очутился на свадьбе, в зеркальном осколке ему увиделось лицо невесты, на шее у нее была петля. «Лучше б тебе умереть!» — выкрикнул Омар-Хайам, и все гости воззрились на него. Одеты они были в рубище: нарядной публике небезопасна появляться на улицах города. И все они пели известную прибаутку: «Стыд и срам, стыд и срам — хорошо знакомы вам». Он снова побежал, но все медленнее, все грузнее тело, все жирнее— вислые подбородки, вот они опустились на грудь, живот складками упал на колени, и вот Омар-Хайам уже не в силах и шагу ступишь, обливается потом от натуги, его бросает то в жар, то в холод, и негде искать спасения, кажется ему. Как вдруг, метнувшись назад, чувствует: на плечи легонько опускается белый, мокрый от пота саван… Омар-Хайам понял, что лежит в постели.
И слышится ему знакомый голос (но определить чей, удалось не сразу). Это Хашмат-биби, Ее слова доносятся из облака:
— Единственный ребенок. Такие вечно в своих фантазиях живут. Но он оказался в семье не единственным ребенком.
Горит, горит он в леденящем пламени. И у него менингит? Вот у его постели — Билькис. Она гневно тычет пальцем в пирог.
Там яд. Они отравили пирог малярийным ядом! — бросает обвинение Билькис. — Конечно, мы изголодались, вот и не утерпели, наелись!
Какая возмутительная клевета! Какое пятно на добром имени семьи! Он пытается защитить матушек, их гостеприимство. Пирог, конечно же, черствый, но, право, зачем так зло шутить? Ведь по дороге что только не пили, ясно, организм ослаблен. А Билькис лишь плечами повела, шагнула к буфету и стала швырять одну за другой тарелки и блюдца знаменитого сервиза об пол, и от тысячи предметов осталась лишь кучка розово-голубой пыли, Омар-Хайам закрыл глаза, но попал лишь в другое видение: Реза Хайдар в форме, на каждом плече по мартышке. На правом — похожа на старца Дауда, она прикрыла лапками рот, на левом —копия Искандера Хараппы, почесывает под мышкой. Сам Хайдар закрыл руками уши, а Искандер, вдоволь начесавшись, прикрыл руками глаза, но неплотно, подглядывая.
— Наступает конец всем рассказам, наступает конец света, а затем — Судный день, — произносит мартышка-Хараппа.
Кругом огонь, восстают мертвые, корчась в языках пламени…
Иногда болезнь затихала, и Омар-Хайаму снились иные, правдивые сны, но о том, о чем он знать никак не мог. Вот начались распри меж тремя генералами. Народные волнения не прекращаются. Великие державы изменили свою позицию, сочтя армейский режим ненадежным. Арджуманд и Гарун выходят на свободу. Возродившись, они пришли к власти. Итак Кованые Трусы и ее единственный возлюбленный взяли бразды правления в свои руки. Низвергнуто господство ислама, поднят на щит миф о мученике-Хараппе. Сажают в тюрьму, мстят, отдают под суд, вешают' противников, льется кровь, вновь сошлись бесстыдство и стыд. А в Мохенджо по земле пошли трещины.
Привиделась ему и Рани Хараппа. Она так и осталась в усадьбе и в один прекрасный день прислала дочери в подарок восемнадцать искуснейше расшитых шалей. Это предрешило ее судьбу: Арджуманд посадила мать под домашний арест. Тем, кто творит новые мифы, недосуг возиться с вышитыми обвинениями. Рани остается доживать век в доме под насупившейся крышей, там, где из крана течет кроваво-красная вода. Рани наклоняет голову к Омар-Хайаму Шакилю и шепчет приговор-эпитафию самой себе:
— Пока Рани Хараппа на свободе, всему свету угрожает опасность!
Наступает конец всем рассказам, наступает конец света, а затем — Судный день.
Мама Чхунни говорит ему:
— Тебе еще кое о чем следует знать.
А Омар-Хайам беспомощно распластался меж деревянными змеями, его бросает то в жар, то в холод, взгляд воспаленных глаз блуждает. Ему не хватает воздуха: словно некий чудесный судия похоронил его под огромной кучей шерсти. Или — огромный кит на мели, он задыхается, его уже поклевывают птицы. Но сейчас, кажется, он не бредит, три матушки и впрямь сидят подле него, сейчас они поведают ему тайну. Голова у Омар-Хайама идет кругом —он закрывает глаза.
И впервые в жизни слышит он последнюю семейную тайну, пожалуй, самую ужасную. Это история его прадеда Хафизуллы и его брата Руми. Каждый выбрал себе невесту, прежде отвергнутую другим. Полный разлад у братьев наступил, когда Хафиз пустил по городу слух, что братнина жена — более чем легкого поведения, что Руми отыскал ее в квартале самых низкопробных вертепов. Жена Руми не преминула отомстить. Она призналась мужу: дескать, потому так злобствует его брат-ханжа, что сам хотел переспать с ней — уже после женитьбы — да она дала ему от ворот поворот. Руми Шакиль исполнился холодного презрения и тут же, подсев к письменному столу, сочинил анонимное ядоточивое послание брату, в котором рассказал об измене его жены с известным музыкантом — виртуозом ситара. Он бил наверняка, так как писал правду. Хафиз Шакиль помертвел, прочитав письмо, — ведь он так доверял жене! Почерк брата он узнал тут же. Жена призналась в измене сразу. Дескать, она всегда любила этого музыканта и убежала бы с ним, не выдай ее родители замуж за Хафиза. После чего омаров прадед слег. Когда жена пришла проведать его, держа на руках их сына, болящий положил правую руку на грудь и обратил последние слова к несмышленому сыну.
— Видно, вконец износился мотор, — грустно произнес он. И в ту же ночь умер.
— Ты повторил его слова, — напомнила Муни Омар-Хайаму, — ты бредил и, конечно, не понимал, о чем говоришь. Тот же смысл — те же слова. Теперь ты понимаешь, почему мы рассказали эту историю.
— Ты знаешь теперь все, — продолжала мама Чхунни, — в нашей семье братья всегда были злейшими врагами. Наверное, сам догадываешься, что и ты не исключение.