— У нас? Ты что, ничего еще не знаешь? Стив! В Нью-Йорке взорвали Близнецов и что-то еще, и все горит. Там такой ужас.
— Взрыв ядерный? — Копящаяся годами тревога и ожидание ядерной катастрофы внезапно вырвались наружу.
— Ядерный? Нет, насколько я знаю, это были самолеты, которые угнали шахиды. А вообще — толком еще никто ничего не знает. Я здесь в Москве смотрю CNN — у них такая путаница и сутолока… У тебя рядом есть телевизор?
— Что? Телевизор. Конечно. Прости, Лиза, я сейчас должен сам во всем разобраться. Я позвоню еще.
— Конечно. Держись. Помни — мы всегда тебя ждем в Москве.
— Но теперь, наверное, я уже не приеду.
— Я понимаю.
Ему показалось, или в голосе ее промелькнули нотки грусти? Черт бы побрал этот проклятый взрыв. Черт бы побрал эту чертову политику. Черт бы побрал этот сумасшедший мир. Из-за них он, возможно, только что пропустил самое главное. В Вашингтон он добрался на перекладных и только сутки спустя.
В электронной почте, среди вороха писем, первым открыл письмо от Мадлен. «Очень хочу ошибиться. Но все это может кончится ужасно». О чем это она? Он взглянул на дату: 10 сентября 2001 года. Ну, разумеется, 10-го он отправил ей копию того странного документа, который прислал большой Тони. Стив открыл письмо Паттерсона: «Соображения насчет серьезности описанных ниже намерений». Вероятно, я схожу с ума. Потому что этого не может быть, потому что не может быть никогда, но — черт возьми — речь здесь идет не о нефти. И Мадлен поняла это. «…все это может кончиться ужасно».
— Я не верю, — сказал он Мадлен, когда через несколько часов они встретились и пошли гулять по Джорджтауну.
— Милый мой, вера — категория эмоциональная. Нам надлежит говорить об убежденности, но убежденность требует полного объема достоверной информации, а мы им не располагаем. И вряд ли когда-нибудь сможем заполучить. Потому — вернее и честнее — будет сказать: у меня нет убежденности, что весь этот ужас задумал и исполнил кто-то иной, кроме Усама бен Ладена. Вот так.
— Да. У меня нет и не может быть такой убежденности.
— Знаешь — Джорджтаун становится у меня местом грустных прогулок и невеселых размышлений.
— Почему?
— Много лет назад, когда мы с Джо принимали трудное решение о разводе, чтобы не выяснять отношения дома, мы шли сюда. И гуляли подолгу. И однажды моя подруга заметила с плохо скрываемой завистью: «Я видела, как вы гуляете по вечерам вдвоем. Как это мило. Как бы я хотела так же гулять со своим мужем». Я промолчала и только подумал про себя: «Так — не хотела бы».
— Я давно хотел спросить вас об этом, Мадлен, но не уверен, имею ли на это право?
— Нет ли связи между моей карьерой и разводом? Я не люблю этот вопрос и почти никогда не отвечаю на него. Когда одна из активисток дамского клуба попросила меня выступить на тему: как связаны были моя карьера и мой развод, я отказала ей так резко, как вообще редко позволяю себе говорить с людьми. Но тебе я отвечу. Есть. Я никогда не смогла бы подняться так высоко, если бы была замужем. А ты? Почему ты до сих пор не женат?
— Не знаю. Я не ставлю перед собой такой цели, а случайно это пока не складывается.
— Но у тебя есть девушка?
— Я вас не очень разочарую, если скажу — девушки?
— И ты никого не любишь?
— Люблю.
— А она?
— Нет.
— Думаю, для тебя это покажется слабым утешением, но таких историй в мире гораздо больше, чем представляется на первый взгляд.
— Я знаю, мэм.
— Кстати, готовься к большой работе на Конди.
— Разве сейчас? Сейчас они будут воевать с Саддамом, хотя, полагаю, им, также как и нам, понятно, что блицкрига не будет.
— Именно потому они возьмутся за Россию. Путин молод, некрепко стоит на ногах, они предпримут несколько попыток приручить, прикормить, потом — возможно — запугать его. И понадобишься ты. Вернее — твои сценарии.
— А помните, я написал не так давно, кстати? Мы организовали поставку оружия и создали на территории Пакистана тренировочные базы участников Афганского сопротивления, моджахедов. Незапланированные последствия создания этих баз, которых на протяжении следующего десятилетия становилось все больше, будут ощущаться в будущем.
— Очень хорошо помню и уже думала об этом сегодня утром, но сегодня об этом лучше забыть.
— Если бы это было возможно.
— Невозможно. Но промолчать можно всегда.
Вечером в электронной почте его ожидало еще одно письмо-сюрприз, подписанное Энтони Паттерсоном. Никаких вложений. И никаких приветственных слов. Это наверняка писал сам большой Тони. Только одно слово: «ПСИХИ», набранное крупным шрифтом. — Я понял, — ответил Стив мерцающему монитору компьютера. И, закрыв файл письма, открыл в собственных документах одноименный.
2003 ГОД. МОСКВА
Тот, кто уравнял однажды ожидание и погоню, очевидно, мало был знаком и с тем, и с другим процессом и сказал красивую фразу исключительно ради оригинальной красивости. Не более. Те, кому доводилось заниматься и тем и другим, меня поймут.
Они разнятся уже по природе, потому что погоня — всегда действие, притом сопряжено с напряжением, душевным и телесным, бешеным током крови, отчаянным — на грани возможного — биением сердца, лошадиным выбросом адреналина, который бодрит и оживляет, швыряет вперед, спиралью скручивает мышцы и, отпустив внезапно, заставляет творить невозможное. Погоня — это жизнь на предельных оборотах. Но — жизнь.
Ожидание — всегда маленькая смерть. Мучительное или не очень, но занимающее время и душу, отвлекающее от всех прочих мыслей и дел, заполняющее собою все — сознание, волю, память. Вытесняющее любые иные желания, кроме желания дождаться кого-то или чего-то. А еще оно убивает время — не сразу, а постепенно, будто введя в поток времени какой-то хитрый препарат из тех, какими пользуются анестезиологи, усыпляя больного на операционном столе — и время сначала просто замедляет ход, потом начинает ползти совершенно черепашьим ходом, потом едва передвигает стрелки, наконец, останавливается вовсе. Но этого никто не замечает, ибо все заняты ожиданием, подчинены и послушны только ему, глядят на замершие стрелки и корят себя за то, что слишком часто смотрят на часы. Вот так — подчиняясь ему, ожиданию, — жизнь постепенно замирает. И наступает маленькая смерть. И мы были полумертвы с Лизаветой, почти одни в глухом сосновом лесу — если не считать десятков двух охраны, но охрана — как сказал однажды мой хороший приятель, знающий толк в охранном деле — легким движением руки превращается в конвой. И мы с Лизаветой знали эту нехитрую истину, и мужества она нам не добавляла. И время не шло. И мы даже не пытались понять, сколько уже миновало минут или часов — по солнцу на небе, по густой тени сосновых крон, которая неспешно смещалась по поляне, отчего изумрудный, залитый солнцем газон казался пятнистым.
Два просторных плетеных кресла вынесли нам из дома и поставили на газоне, и кофейный столик с чашками и кофейником, который мы просили периодически менять, и телефонную трубку, разумеется, не одну — из дома, из домика охраны, мобильный Лизаветин и совершенно бесполезный, но в общем ряду — мой, еще сигареты и пепельницу. И все. Мы довольствовались этим, только понятия не имели — как долго. А еще ожидание — как-то незаметно и хитро — украло у нас наши обычные разговоры. И сейчас мы говорили исключительно об одном и том же. С некоторыми интервалами и сменой ролей, в том смысле, что одни и те же фразы мы повторяли по очереди. Сейчас, похоже, была Лизаветина очередь:
— Нет, но выпустить его оттуда на волю… они же не идиоты. Он предложит взятку президенту страны.
— А доказательства — не с собой же он повез все эти пятнадцать миллиардов?
— А разговор? Неужели, ты думаешь, они не будут записывать все на пленку?
— В кабинете президента?
— Ну, я не знаю. Но скажи мне бога ради — разве можно после такого отпускать человека на волю? Он же без всяких денег устроит государственный переворот. Они что, этого там не понимают?
— А эмиграция — может, они отпустят его в эмиграцию? Он же говорил, что Госдеп обещал ему всяческую поддержку.
— Я никуда не поеду.
— А тебя никто и не зовет.
— И он не поедет, слишком далеко уже зашел, вроде уже примерил на башку шапку Мономаха, и что-то там, в мозгах, сдвинулось. Он ведь искренне верит, что один может спасти Россию.
— Я так не думаю. Это поза. А он всегда был позером. Вот что он действительно думает, так это то, что он гений и рано или поздно переиграет всех. И здесь, и там. И все сделает по-своему. Потому что нет вокруг никого достойнее его для российского престола.
— Но это значит — он псих?
— Ну, это надо будет устанавливать медицински. Представляешь, что начнется, если они упекут его в психушку.
— Ну, есть другие страны — Швейцария, к примеру, он может выехать на обследование.