Бучер был дядей мальчика, управляющим на скотоводческой ферме. Мы жили у него в Джабиру, когда не работали в поле.
— Он объяснил, в чем дело?
Мальчик склонил голову набок с двусмысленным выражением, которое могло означать «Не знаю» или «Знаю, да не скажу».
— Вы уж лучше придите, мисс, а то Бучер и на меня наорет.
Я вышла из пещеры и зажмурилась от яркого света. На черной поверхности скалы алели полосы руды: их покрасил большой багровый диск солнца. Равнина внизу нарядилась в ярко-зеленую одежду. Серебрились лужи, не высохшие после вчерашнего ливня. Настал «гунумеленг» — один из шести погодных сезонов, по определению аборигенов. Белые обходятся без этих тонкостей и делят год на два сезона — сезон дождей и сухой. Вместе с «гунумеленг» пришли первые бури. Через месяц вся равнина уйдет под воду. Так называемая дорога, и в сухой сезон представляющая собой грязную тропу, станет непроходимой. Я надеялась задокументировать эту часть пещер и хотя бы минимально законсервировать рисунки до наступления большого сезона дождей. Меньше всего мне хотелось трястись два с половиной часа до станции ради разговора с каким-то болваном в Канберре. Далеко внизу, там, где кончалась тропа, я увидела любимую «тойоту» Бучера. Он не позволил бы мальчишке управлять ею, если бы речь шла о пустяке.
— Хорошо, Лофти. Поезжай и скажи дяде, что мы с Джимом придем к чаю. Мне нужно закончить с силиконом.
Мальчик повернулся и побежал вниз по склону. Двигался он легко и грациозно. Был он худым и маленьким для своих шестнадцати лет (поэтому, должно быть, в шутку его прозвали Лофти, Длинный). Подняться по скале и спуститься с нее он мог раз в двадцать быстрее меня. Я вернулась в пещеру, где работала с археологом Джимом Бардейлом.
— Сегодня, по крайней мере, будем спать в постели, — сказал он, подавая мне пистолет с силиконом.
— Скажите на милость, какой неженка. В Сиднее то и дело болтал о своей малой родине, о том, как по ней скучаешь. А стоило ночью поморосить, и ты сразу готов бежать в тепло и койку.
Джим улыбнулся.
— Не могу привыкнуть, — сказал он.
Прошлой ночью разразилась настоящая буря. Молнии так и сверкали над зарослями эвкалиптовых деревьев, ветер чуть не сорвал брезент с нашей палатки.
— Дело не в дожде, — сказал Джим. — Черт бы побрал этих кровососов.
С этим я спорить не могла. Любоваться закатами здесь невозможно. Темнота для миллионов москитов словно гонг, приглашающий к ужину. Мы были главным блюдом. От одной только мысли о них начинало чесаться все тело. Я выстрелила в скалу силиконом. Образовалась полоса, липкая, как жевательная резинка. В это место, по нашим предположениям, будет стекать дождевая вода. Нашей задачей был отвод воды от растворимой охры. Ею были нанесены наскальные рисунки. Эта часть скалы богата живописью: удивительные динамичные изображения гибких человеческих фигур, занятых охотой. Люди племени мирарр думают, что их нарисовали духи. А вот археологи установили, что самые ранние рисунки выполнены тридцать тысяч лет назад. Все это время аборигены их подновляли. Но после того как пришли европейцы, племя мирарр постепенно ушло из каменных жилищ. Стали работать за похлебку у белых переселенцев в скотоводческих хозяйствах или вообще переселились в города. Цель нашей работы заключалась в защите того, что они оставили после себя.
Я никогда не думала, что займусь этим. Но Сараево уничтожило мою уверенность в себе. Хотя иногда мне казалось, что Озрен и доктор Генрих ошиблись, но трусиха во мне топила это сомнение в ядовитом море недоверия к себе. Домой я приехала униженная, не уверенная в своей экспертизе. Целый месяц просидела в своей сиднейской лаборатории, отказываясь от любого предложения, которое казалось мне хоть немного рискованным. Если я совершила в Сараево такую ужасную ошибку, то какое право имею вообще высказываться о чем бы то ни было?
Потом мне позволил Иона Щарански. Он сказал две вещи. Первое: Далила оставила мне значительное наследство. Второе: семья решила передать мне материнскую должность в фонде Аарона. Члены правления уже проголосовали за это, так что мне надо было на время покинуть лабораторию. Я решила воспользоваться унаследованными деньгами, поехать и посмотреть, в чем заключается работа фонда и могу ли я чем-то помочь.
Мать пришла в ярость, узнав, что ей дали отставку. Поначалу мне было неловко. Мне казалось, что в фонде она видела последнюю связь с Аароном. Ей, должно быть, было больно, оттого что его семья ее отвергла.
В Сидней она вернулась через несколько недель после меня. Выйдя из больницы, она уехала на модный курорт в Калифорнии восстановить силы. «В Сиднее я должна быть в хорошей форме, — сказала она мне по телефону. — В госпитале на меня хищники так и набросятся». В аэропорту она выглядела изумительно, готовая ко всему. Но, когда я привезла ее домой, заметила напряженные морщинки вокруг рта и тени под глазами. Должно быть, она держала себя усилием воли.
— Тебе нужно побольше отдыхать, мама. Убедись прежде, что готова к работе.
Она сидела на кровати, пока я распаковывала ее вещи. Скинула туфли от Маноло или Джимми Чу, или как их там… И как она может так мучить свои ноги, не представляю. Мама откинулась на подушки.
— Послезавтра у меня по расписанию опухоль на восьмом нерве. Знаешь, что это? Нет, куда тебе… С чем бы сравнить? Все равно что доставать из тофу кусочки мокрой салфетки…
— Мама, ну, пожалуйста… — меня затошнило. — Я никогда больше не стану есть тофу.
— Да перестань, Ханна. Не будь такой эгоисткой хотя бы на пять минут. Я пытаюсь объяснить тебе попроще, чтобы ты поняла.
Привычная добрая мама. Никогда не упускает шанса показать мне мою тупость.
— Это трудная операция, занимает несколько часов. И я нарочно ее сделаю. Хочу показать этим хищникам, что я еще не труп.
Она закрыла глаза.
— Сейчас вздремну. Брось мне тот плед, пожалуйста. Остальные вещи сама распакую. Не надо оставаться… Я пока способна справляться с домашними делами.
Через несколько дней она услышала, что семья Щарански хочет взять меня на должность управляющего фондом. Мама вызвала меня в Белвью-Хилл. Когда я приехала, она сидела на веранде с открытой бутылкой «Хилл оф Грейс». Качество вина у матери служит индикатором серьезности разговора. Судя по бутылке, я поняла, что разговор будет невероятно серьезным.
Она мне еще на госпитальной кровати в Бостоне говорила, что хочет сохранить имя отца в секрете. Тогда я подумала, что она сумасшедшая. То есть, кому какое дело, с кем она спала сто лет назад? Но она просила меня подумать о ее положении в обществе, и я подумала. Я все еще думала над этим, когда услышала о фонде.
— Если ты, Ханна, вступишь в правление, начнутся вопросы.
Лучи солнца пробивались сквозь цветущую тибучину, отбрасывая фиолетовые блики. Терпко пахли цветы красного жасмина, усеявшие ухоженную лужайку. Я потягивала великолепное вино и молчала.
— Неудобные вопросы. Для меня. Несчастный случай уже поставил меня в больнице в щекотливое положение. Дэвис и Харрингтон тут же подняли вопрос о моей подверженности инфекции, есть и другие, которые так и не смирились с моим назначением на должность заведующей. Мне пришлось работать вдвое интенсивнее, чтобы показать им, что я никуда не ухожу. Так что для этого вопроса неудачное время…
Незаконченная фраза повисла в воздухе.
— Но я думаю, что обладаю знаниями, которые пригодятся фонду Щарански.
— Знаниями? Какими знаниями ты обладаешь, моя дорогая? Ты же понятия не имеешь о том, как управлять некоммерческой организацией. К тому же и в инвестиционных вопросах я у тебя особенного таланта не замечала.
Я держала фужер за ножку и смотрела вдаль. Отпила еще глоток и постаралась в полной мере оценить его вкус. Я не позволю ей вывести себя из равновесия.
— Я имею в виду знания в области искусства, мама. Думаю, что помогу фонду в программе консервации.
Она стукнула фужером о мраморный стол, и я удивилась, что он не разбился.
— Ничего хорошего в том, Ханна, что все эти годы ты развлекалась, склеивая бумажки. Ну ладно, книги по крайней мере имеют некоторое отношение к культуре. А теперь ты взялась за абсолютно бессмысленное дело: спасаешь примитивную мазню.
Я взглянула на нее. Должно быть, у меня отвисла челюсть.
— Как вышло, — сорвалась я, — что такой человек, как Аарон Щарански, мог полюбить такую, как ты?
И началось. Пошло-поехало. Рухнули все барьеры. Мы выплеснули друг другу все ядовитые мысли, вспомнили все обиды. Вылили в чашку желчь, поставили друг перед другом и заставили выпить. Я снова услышала, каким разочарованием явилась для матери. Я, видите ли, считала, что мои расцарапанные коленки важнее ее стоявших на краю гибели пациентов. Я была грубым подростком и стала распущенной женщиной. И к Щарански привязалась только потому, что нянчила свои детские обиды и не смогла обзавестись настоящими друзьями. И знакомый упрек: я не воспользовалась возможностью заняться настоящей профессией и потратила жизнь попусту, как простая лавочница.