Мать и Зоя были совсем не похожи, да и не считали друг друга родней, так что я глазам не поверил, когда в девяносто первом мы получили приглашение из португальского консульства в Варшаве, на веленевой бумаге с тисненым флажком в верхнем углу. Внизу стояла теткина подпись, я даже удивился, что она такая простая, сеньора Брага, и все тут. Что до матери, то приглашение произвело тот же эффект, какой произвел на фараона Рамзеса мирный договор царя хеттов, выгравированный на серебряной пластине.
— Мы поедем в Лиссабон, — сказала мать. — Ты увидишь дом, в котором живет моя сводная сестра. Ради этого дома она вышла замуж за богатого человека, еще более странного, чем она сама. Много с ним не разговаривай, ходили разговоры, что он в уме повредился.
И вот я увидел этот дом: planta baja, гостиную с панелями, за которыми скрывались ржавые трубы отопления, столовую без окон, где дверь на террасу была единственным источником света, и кабинет с дубовым столом, ножки которого были изгрызены неведомым животным.
Дом был совершенно задушен коврами, набитыми пылью, как тополиные коробочки пыльцой, и если знание — это моль, то они были свирепо проедены безмолвным знанием во многих местах. Один из ковров лежал даже на рояле, будто скомканный плащ на руке фехтовальщика, свисая до полу двумя бахромчатыми полами. Я обрадовался, когда увидел инструмент в гостиной, хотя играть не умею, разве что мелодию из «Римских каникул» могу подобрать. Просто есть несколько вещей, которые я всегда рад обнаружить в незнакомом доме: вьющиеся растения, старые зеркала в пятнах отошедшей амальгамы, стопки книг на полу, запах трубочного табака и большие, вальяжные музыкальные инструменты.
В мае тюрьму перестали топить, полагая, что началась весна. Наверное, от того, что ночью резко похолодало, мне приснился двойной сон, прежде не виденный: я открыл дверь в свою спальню (успел еще обрадоваться, что вернулся домой), а оттуда хлынул поток холодной воды, да что там поток, целая горная река, полная острых ледяных осколков, один такой осколок отрезал мне ногу по колено, я даже вскрикнуть не успел, увидел только, как она мелькнула в шуге, среди уносящихся вниз по лестнице скорых струй, поднялась и снова нырнула, будто зимняя утка в полынью. Во сне на моей ноге был зеленый шерстяной носок, я пожалел о нем и проснулся, стуча зубами от холода.
Потом я снова заснул и увидел дубовый буфет в Друскениках, в доме двоюродного деда. За этим буфетом стояла моя кровать, я считал его своим и знал все содержимое наизусть: катушки суровых ниток, две балерины из мыльного камня, подставки для яиц и плоские рулоны яблоневых бинтов. Во сне я был подставкой для яиц. Во мне стояло яйцо тупым концом вверх. Оно было теплое, только что вынутое из-под куриной гузки, и я страстно ждал едока.
На соседней полке буфета лежал свежий хлеб с отпечатками дубовых листьев на корке, а рядом — помидоры и досуха отжатый сыр в марлевой косынке. Мы все готовы, думал я, осталось только дождаться едока. Я даже знал, что он делает там, во дворе: вставляет зубья в грабли или чинит сачок, порванный крупной щукой, я знал, как его зовут, но во сне не смог выговорить имя. Проснувшись, я сел на своей скамье, спустил ноги на холодный пол и понял, что счастлив.
Записывать сны приятно, Хани. Это успокаивает. Другое дело, записывать все остальное.
Скажем, записывать воспоминания — это как плыть против течения в потоке, полном ледяных осколков. Писать о прошлом противоестественно, каждый божий день, минута, мысль, чуть совершившись, должны проваливаться, как медная наковальня в тартар, и лететь туда девять дней без передышки, пока не стукнутся о тройной слой мрака.
Ты спросишь, какого же черта я только и делаю, что пишу о прошлом, и я отвечу: потому что я лечу обратно! Я так долго жил в этом самом тартаре, перепутав его с поверхностью земли, что понадобилось отрубить мне колено ледяным лезвием, чтобы я понял, куда меня занесло.
* * *
Ni marmol, ni musica, ni pintura, sino palabra en el tempo.
Итак, Ласло потребовал дом.
В кафе он не пришел, так что я не увидел его лица, зато увидел лицо человека, которого он прислал, — плоское, темное, как сигарный лист, лицо метиса, выходца из бывших колоний. В руках у человека был конторского вида листок, где я должен был поставить свою подпись, и простая шариковая ручка. Значит, их трое в команде, не считая стюардессы, подумал я, садясь напротив него за столик, отделанный в виде шахматной доски.
Я окинул посланника взглядом, пытаясь увидеть хоть что-то, напоминающее чистильщика, но тот показался мне коренастым, будто араукария, а метис был довольно высоким — таких здесь называют matulão, крупный человек, махина. Мы заказали воду с мятой и лимоном, хотя день был прохладным, и я бы лучше выпил коньяку, но человек Ласло явно не хотел отвлекаться от дела.
— Тебя подставили, ниньо, — сказал посланник. — Собственно, Ласло и сам подставился, девица позвонила ему в такой панике, что он толком слов не разобрал, но принял меры, хотя было ясно, что дело неприятное. Девица очень глупая, она влезла в дела большого политика, а чистильщик, которого Ласло отправил к тебе домой, оказался шустрым и решил воспользоваться случаем.
— Ты хочешь сказать, что чистильщик не из вашей команды?
— Ферро? Нет, он работает по найму, — метис молитвенно сложил ладони и завел глаза к потолку. — Божественная работа, я и сам хотел бы такую. Это совсем другие деньги, ниньо!
Глядя ему в лицо, я подумал, что метис похож на набоковскую свинку Чипи: те же блестящие бисерные глаза, гладкое темя и какая-то забавная вкрадчивость во всей фигуре, заметно расширяющейся книзу. Посланник поймал мой взгляд и, решив, что я думаю о его происхождении, сказал, что родился в семье португальца и гуарани, я тут же произнес слово кабокло, просто пришло на ум, но он вдруг разозлился, замахал руками, даже со стула привстал.
— Не зови меня ниньо, а я не буду звать тебя кабокло. Так что там с Ферро?
— Он сдаст тебя копам, если вы не придете к согласию. Надо платить, ниньо, сеньор, приходится платить, — он поцокал языком, звук был убедительный, будто подковой по камню постучали.
— Я и сам могу позвонить копам, — сказал я. — У меня есть запись, на которой видно, что Хенриетту убиваю не я. Стоит эксперту посмотреть это кино, как станет ясно, что там человек другого роста, сложения и цвета кожи, другой человек, понимаешь?
— Звони, — весело сказал посланник. — В два счета уедешь домой, как подозрительный иммигрант, замешанный в деле об убийстве, это мы тебе устроим. Запись у него. Что толку от твоей записи, никакого толку нет от твоей записи. И от твоего дома толку нет, он заложен уже двум банкам и скоро пойдет с молотка. Подписывай, ниньо, и у тебя будут кое-какие деньги и квартирка попроще, где-нибудь в Помбалине.
— Терпеть не могу Помбалину, — сказал я, и он сочувственно покачал головой. — Если уж на то пошло, твой Ласло такой же подозрительный иммигрант, как и я. И у тебя, друг-кабокло, произношение хромает. Да вы просто парочка шантажистов, вернее, троечка. С какой стати я должен отдавать вам дом, как убийца какой-нибудь, когда я эту датчанку и пальцем не трогал.
— Трогал не трогал. Ты попал в неприятности, за это всегда платят деньги, а денег у тебя нет.
— У меня такое чувство, брат, что это вы с Ласло попали в неприятности, а я должен за это расквитаться. Я ведь не нанимал этого Ферро, или как его там, вот пусть он вас и мучает.
— Ты должен не расквитаться, а купить товар, это разные вещи.
— Какой еще товар?
— А вот этот, — он выложил на стол дядин пистолет. Оружие было завернуто в тряпку, но так отчетливо чиркнуло по столу, что я невольно оглянулся. — Товар вот такой, ниньо, на монограмме имя твоей семьи, а на стволе твои отпечатки. Две пули из этой игрушки до сих пор сидят в трупе.
Я протянул руку к пистолету, но смуглая рука оказалась быстрой, будто пружинистый язык хамелеона. Оружие сеньора Браги исчезло в одном из карманов камуфляжной куртки.
— Ты любишь этот дом, мне говорили, — посланник поднял палец с ярко-розовым ногтем и поводил им перед моим носом, — но я ничем не могу тебе помочь. Ты согласился участвовать в сделке, чтобы заработать денег, верно? А сделка провалилась, так что деньги причитаются с тебя. В следующий раз выбирай друзей понадежнее.
— Ты имеешь в виду Додо? — я вдруг подумал, что не видел ее с того дня, как получил ключи от коттеджа в Капарике, может, ее и в живых уже нет.
— Я сказал друзей, а не баб, — он двинул свой листок по столу с таким суровым лицом, как будто менял местами ладью и короля. — Ниньо, сеньор?
Это был эндшпиль, Хани. Я допил второй стакан мятной воды, взял ручку и подписал.
Сказать по чести, я мог подписать хоть сотню таких бумажек, сложить из них журавликов и кидаться в посетителей, все это ничего не значило. По правилам теткиного завещания я не мог ни продать, ни подарить дом на Терейро до Паго, я не мог его сдать или обменять, я даже не мог проиграть его в карты или шахматы.