– Нет.
– Ну и запах, – пробормотал Миронов, рассматривая пузырек. – Саша, хочешь понюхать?
– Еще чего, – сказал Моряк.
Миронов подмигнул мне.
– А твой брат Иван, мирный и добрый человек, служил в Казахстане, охранял зэков в голой степи, где зимой снегу наметает так, что колючку не видать. То есть зимой зона не огорожена, любой может идти куда хочет, если жить надоело... А после двух лет в степи, уже в Москве, уже в эпоху бизнеса, брата твоего украли, и он две недели сидел на бандитской хазе, заложником... И ты сам, Андрей, обзванивал морги, искал его. Ты был когда-нибудь у братвы в заложниках?
– Нет.
– А я был. Три раза. Два раза ничего, но на третий было хуже, наручниками приковали к батарее, пришлось ссать в трехлитровую банку. Трое суток.
– Ты мне не рассказывал.
– Нет, не рассказывал, – согласился Миронов. – А зачем? Тебя же интересуют только свои ощущения. Ты типа весь израненный. Профессор саморазрушения. У тебя же копирайт. Эксклюзив на трагические познания о человеческом естестве.
– Нет у меня, – пробормотал я, – никакого копирайта.
– А раз у тебя нет копирайта, тогда не надо вставать в позу ветерана. Каждый из нас что-то видел. Каждый гдето был. Но мы помалкиваем и спокойно работаем. Мы все взрослые мужики, у всех были свои приключения – надо дальше жить, а не изображать вселенский сплин. На, забери свой пузырек. А лучше я его выкину в ведерко мусорное. Можно?
– Нельзя, – грубо сказал я. – Отдай.
– Ладно, – миролюбиво согласился Миронов. – Я не настаиваю. Но как твой друг советую подумать.
Я бережно опустил снадобье в карман.
– О чем?
– О нас. Обо мне. О Саше. О нашей лавке. О своей семье, кстати. О жене и сыне. И о себе, естественно.
– Я уже думал.
– И что?
– Не знаю. Честно – не знаю. Вы хотите знать, с вами я или не с вами?
– Да.
– С вами.
– Слава богу.
– Но я устал. От бизнеса.
– Это мы уже слышали, – тихо вставил Моряк.
– Все устали, – сказал Миронов. – И дело вовсе не в бизнесе.
– Да, – сказал я. – Дело в вас. Я хочу быть с теми, в кого верю. Вокруг меня много людей. Но верю я только в вас. Вы мне друзья, я в вас верю... и отсюда...
Я обвел руками стены и замолчал.
Миронов подождал, вздохнул и попросил:
– Скажи это. Скажи.
– Хорошо. Скажу. Мне отсюда идти некуда.
– Я тоже так думаю, – произнес Моряк. – И это было давно ясно.
– Но я не верю в эту лавку. В эту помойку, в дебет, кре13 дит, в покрышки типа «слик»... В то, что когда-нибудь это
даст нам шанс... В вас верю, в себя верю, но должна же быть какая-то лучшая жизнь... Чище, чем эта. Честнее, свободнее.
– Ее нет, – произнес Миронов. – Нет никакой чистой жизни. Твоя жизнь – тут. Согласен, здесь грязно, неинтересно и воняет. Ты хотел уехать в деревню, завести козу, но от козы тоже воняет. Успокойся и не дергайся. Ты не можешь один.
Я встал.
– Ладно. Мне надо подумать. Учтите, я еще ничего не решил.
– Насчет возвращения?
– Да.
Миронов оттолкнулся ногами и проехался на своем стуле-самокате от стены к стене.
– Решай, – произнес он. – Твой стол тебя ждет. И мы тоже ждем.
– Я понял.
– Куда сейчас идешь?
– К Ван Гогу. В Пушкинский музей. Хочу расслабиться.
– Круто.
– Посмотрю, что не рассмотрел в прошлый раз. «Виноградники в Арле». А потом Лотрека и Шагала.
Миронов опять сложил руки на груди.
– Давай. А вообще, подожди меня. Я сейчас закончу, и вместе пойдем. Ты правильно сказал. Кое-что лучше рассмотреть внимательнее. Главное не то, что ты видел, а то, что ты внимательно рассмотрел.
Друг криво улыбнулся.
– Я вот видел перед собой настоящего подпольщика – но не рассмотрел. Теперь жалею. Очень. Я б нашел о чем с ним поговорить.
– О чем? – спросил я. – О революции?
– Нет, – ответил Миронов. – Не о революции. Революция нынче дело интимное. О таком не говорят. Делают – и помалкивают.
Я кивнул.
Рассмотрел, как будто впервые, созданную мною лавочку.
Пожал руку Моряку. Кивнул Миронову.
– Подожду тебя снаружи. Покурю.
Улица пахла осенью, в мелких серых лужах плавали желтые листья. Не стал курить, расхотелось.
Да, я все видел. Да, я везде был. Да, я бывший поэт, банкир, мелкий политикан, наркоман, пьяница, психопат и неврастеник, посредственный отец и хуевый муж, я жил быстро, но не помер молодым, и я пока еще здесь.
Нет, ребята. Я пока с вами. Секрет «Титаника» в том, что он не может утонуть. И если сегодня он утонет, будьте уверены – завтра опять поплывет.
Что делать тому, кто разрушен? Боже мой. Все что угодно. Только ничего не разрушать.
Не хочу разрушать и не буду. Ни себя, ни мир вокруг. Пусть даже само это «не хочу» – татарское, чавкающее, чмокающее, все в слюне слово, не люблю его – тоже чтото разрушает, в данном случае одно намерение в угоду другому намерению; все равно не хочу.
Чтобы внимательно рассмотреть и понять предмет, или человека, или картину Ренуара, или кровь, текущую из-под лопнувшего от удара ногтя, нужно приблизиться, потом отойти подальше, потом подойти вплотную, и так несколько раз. Забыть, потом вспомнить.
Мои друзья, семь лет подряд наблюдаемые мною с близкого расстояния, казались мне унылыми торгашами, согласными сидеть в маленькой комнатке и скучно 13 торговать не самыми нужными вещами. Но стоило мне
посмотреть издалека, а потом опять сократить дистанцию, как я понял, что мое место – рядом с ними. Потому что я их люблю.
Моя жена переживала за меня, за нашего сына, за наш дом. Я отходил подальше, и мне казалось, что она совершенно права. Но, когда я приближался вплотную к своей жене, меж нами происходило то, что должно происходить меж мужем и женой, когда они сходятся вплотную, и мы тогда успокаивались. Если есть жена – значит, все остальное тоже есть.
Моя страна, бестолковая и ленивая, много лет тешилась иллюзиями процветания, обменивала природные богатства на утюги и стиральные машины, и что-то подсказывало мне, что она и дальше будет обменивать золото на барахло; так индейцы обменяли Манхэттен на стеклянные бусы; приблизившись к моей стране настолько близко, насколько это возможно – на расстояние длины милицейской дубинки, длины бензинового шланга, длины протянутой руки нищей старухи, длины электрического провода купюросчетной машинки, длины танкового ствола, длины тормозного пути бронированного лимузина с мигалками, длины пуповины, перерезанной перочинным ножом, – я ощущал великий стыд. Однако стоило мне разорвать дистанцию, как я понимал: это тянется тысячу лет; мою страну ведет вперед ее природа.
Моя страна может деликатно накалывать ломтики на вилочку, но, когда ей надоедает, она выхватывает засапожный нож, отрезает огромные куски и глотает не жуя. Кто жил во времена ножей, тот спокоен и весел во времена вилочек.
Она не лучше и не хуже других, страна моя, никогда не находил я в ней ничего слишком особенного. Часть мира, всего лишь. Каков весь мир, таковы и все его части.
Миронов хлопнул меня по плечу.
– Пошли. Куда двинешь после музея? Домой?
– Да, – сказал я.
– Как твои соседи? Все сверлят?
– Пусть сверлят. Я не в убытке. Когда они сверлят, я представляю себе, что нахожусь не в Москве, а в Грозном. Воображаю, как люди построили новые дома, на месте развалин. Просторные и светлые дома. И теперь для них каждый вбитый гвоздь – праздник. Когда я так думаю, то перестаю раздражаться.
Друг кивнул, посмотрел в небо.
– Скоро зима.
– Еще не скоро, – сказал я.
Плотнее запахнув свою безбожно заношенную замшу, пошел. Миронов рядом, шагает широко, покашливает. Его некрасивый пиджачок топорщится.
Вращаемся в людской гуще. Кого-то обгоняем, кто-то обгоняет нас. Кто-то красив, кто-то уродлив. Мы часть толпы, идеально замаскированы, сливаемся с фоном. Мы молчим, нам все ясно.
Во многой мудрости много печали? Да ладно вам. Во многой мудрости много всего разного. Если долго и пристально смотреть на прекрасное, оно покажется отвратительным. Если годами изучать безобразное, можно возлюбить его и слиться. Бога никто не видел, не касался, не беседовал, но в него верят, его любят и поклоняются, он – олицетворение гармонии. Человек изучен, изнутри и снаружи, дотошно и детально, и в него не верит никто.
Поверить в бога нетрудно. А вы в человека поверьте.
В бога верят миллиарды. Скажи, что веришь в бога, – тут же благодарно примут, объяснят, что и как делать. 13 Вот так входи, вот так кланяйся. Снабдят понятными
книжечками. Но, заикнись только о вере в человека, – засмеют, а впоследствии закидают камнями. В честь бога возводят храмы, снаружи белые, внутри и сверху золотые. А человеку достаются норы, ямы и берлоги. Еще бы, ведь он – животное.
Иду. Смотрю. Поверишь ли в человека? – спрашиваю себя. Вот в этого поверишь ли? Кривоногого, грязного, влачащего сальный мешок, все его сторонятся, а он ковыляет. Бездомные бродяги любят вести себя вызывающе, такова их защита. Веришь ли в такого?