— Рыбу и без блесен можно взять, — он начал поучать меня, а сам присматривался да принюхивался.
«Тебе–то точно можно, охранитель хренов», — подумалось, а сам сказал:
— Да мы больше не за рыбой, а так, красот поглядеть.
— Красот? — он почувствовал необычное, несвойственное. Подозрительное. Умом гибким отхлынул от рыбы:
— А страховочка на машинку есть у вас?
«Началась вежливость, почуял что–то», — я знаю этот их подлый вопрос про страховку. Вроде невинный, а отвлекающий. Посмотрят, как ты пойдешь, прямо ли, чем из салона пахнет, не интересным ли. А вдруг и со страховкой неладно, вообще сладость тогда. Нюхать же для них — первое дело, один раз быстрый такой ко мне кинулся, головой близко мотнул. Чуть не поцеловал, подлец гадкий.
— Есть страховочка, — в тон ему ответил, а сам себе: «Тихо, не злись, спокойно, спокойно».
И пошел вокруг машинки, достал страховку и опять к капитану с подветренной стороны. Все неплохо вроде идет, лишь округлившиеся глаза Конева за лобовым стеклом выдавали глубину переживаний.
«Спокойнее, спокойнее», — опять себе, а ему:
— В порядке?
— Да, езжайте, — а голос скучный такой стал, неулыбчивый.
— Ну и спасибо, — страховку взял, в машинку прыг, завел да и поехал потихоньку. «Спокойно, спокойно, не спеши!» — это мне Конев уже отважно и судорожно шепчет. А чего шептать, проехали уже. Проехали бесов, к морю нас не пускавших.
— Точно бесы были. А батюшка сказал — езжайте с Богом, вот и проехали. — Конев опять радовался смешной, ребячьей, несвойственной ему радостью. На Севере многие меняются. Многое проясняется. Не зря здесь битва бесов с ангелами. Тихая такая. Постоянная. Без времени пространство.
Радовался Конев, а я вдруг загрустил. Фамилия капитанская по душе больно ударила. Полгода назад первый раз в жизни удержался я. Насильно сдавил себя, чтоб не влюбиться. Такими обручами сердце сжал, что сразу сморщилось оно, постарело как–то. Мудрость — нелегкое свойство. Тэн фамилия ее была. «Кореян, саран хэ», — в красивой и смешной песне их поется. А капитан на мордвина похож был, не на корейца вовсе. Да бесы, они разных обличий бывают. Порой так очень красивые. А порой — в капитанских званиях.
— Ты заметил, что у креста поморского они стояли? Со стороны тундры, а не моря. И словно границу перейти не могли, все здесь вошкались. — В ответ Конев лишь усмехнулся недоверчиво, по–городскому.
«Ну ладно», — подумал я.
Я не знаю, почему наши женщины не ездят с нами на Север. Только догадываюсь. Друг–охотник рассказал историю правдивую, а по сути — притчу. У него самого–то жена очень красивая. Но при этом еще и на Север с ним ездит. На байдарке, с палаткой, ребенка с собой берут, Ваську трехлетнего. Куда как счастье. А брат его, охотника, очень завидовать ему стал. Сам он долго жениться не мог, все выбирал — или красивую в жены брать, или ту, что на Север любит ездить. «А сразу вместе — такого не бывает. Такое только у брата моего, у охотника, возможно», — горько он так говорил, со слезой.
Вот выбирал, выбирал, да и решился. Взял девушку некрасивую, но такую, что от походов без ума. Она и раз с ним сходила на Север, и другой. Решился он наконец и женился. Еще раз они вместе сходили. А потом она и говорит: «Не хочу на Север. Не люблю больше в походы ходить. Я теперь больше к югу, к пляжному отдыху склонная».
Запечалился тогда охотников брат, а делать нечего. Теперь он опять один на Север ездит. Только уже без иллюзий. Тоже — старое сердце. А байдарка женщины надежнее.
Долго ли, коротко ли ехали — кончился лес, и открылась лежащая в пугающей, неживой неге северная пустыня. Бледно–желтый песок устало плыл под серым низким небом. Невысокие барханы застыли, словно вечноживое море устало вдруг волноваться, устало жить и умерло, оставив миру лишь следы своих страстей. Извилистые старые следы машин то были странно параллельны, то пересекались, сплетались вдруг в неистовом круженьи и, так сплетясь, уносились прочь за низкий горизонт. То была Кузоменская пустыня. Посреди нее, посреди мертвого мира беспросветного северного песка величаво текла жирная река Варзуга. Широкая, спокойная и серая, она медленно извивалась между барханов. Берега ее, крутые и высокие, были сплошь, до поверхности равнинной, отделаны толстыми заберегами тяжелого белого льда. Метра три толщиной, они тяжело нависали над поверхностью воды. Лед таял, благо был уже июнь. Иногда с неожиданно громким посреди окружающего безмолвия треском он обламывался, и тогда по реке плыл очередной, новый айсберг. Сначала притонув, он выныривал из холодной, родной ему воды и плыл затем плавно покачиваясь, будто бы дитя в материнских объятиях.
Много минут, застыв, мы с Коневым смотрели на все это серое, белое, желтое мрачное великолепие. И уже свыклись, уже душа приняла, что Север такой вот, величественный, тихий, серый. И не догадывались совсем, что серый цвет — лишь предвестник, предчувствие синего. И потому, когда в разрыве туч вдруг яростно блеснуло солнце и засияло все новыми цветами, мы приняли, тревожные, за чудо. А природа северная просто открылась новой стороной, повернулась, проснувшись, на другой бочок. И сразу засияло, заискрилось все кругом, обрадовалось небо и в пляс повлекло за собой реку, по щедрой поверхности которой запрыгали ослепительные зайцы. И айсберги побежали весело к морю степенной стайкой растолстевших на жирных бутербродах мальчишек. И песок зажелтел по–другому, не мрачно и уныло, а свежо, как поле одуванчиков — бывают щедрые цвета. Все обрадовалось, крутанулось пару раз, всплеснуло развеселыми ладонями, прошло с притопом, подбоченясь. А потом опять небо заволокли низкие тучи, снова задул сивер. Потянуло холодом, и погасла улыбка песка, съежилась и задрожала вода. Нужно было ехать дальше, к морю.
Мне часто бывает жалко себя. И судьба тяжелая, и мир несправедлив, и люди злы. Но больше жалеешь прибрежную траву северных морей. Редкими кустиками, вся издерганная пронзительным завыванием ветров, бьется и мечется она посреди бесплодных песков бессмысленных ледовитых пляжей. И тяжело ей, и страшно, и темно впереди. А она все не сдается, все живет себе жизнь. И попробуй вырви ее — не поддастся, глубоко держится корнями за родную и безжалостную землю. И попробуй пригрей немного сверху да приспусти жесткие паруса ветров — тут же расцветет цветами, тут же даст семена, чтобы опять держаться, опять жить на своей земле. Так и северные люди.
Мы с Коневым поставили палатку у самого берега, за небольшой песчаной дюной. Это чтобы совсем уж не сносило напрочь, не выдувало мозг и душу. Чтобы было, где спрятаться. Слева от нас широким устьем впадала в море Варзуга, справа доживала век рыбацкая тоня, избушка, битая ветрами и людьми, горелая и нужная всем. Рядом стоял рыбный амбар, теперь и давно уже пустой. Лишь большие весы около него да обрывки сетей на стенах свидетельствовали о прошлой тяжелой и радостной работе. Позади нас лежала Кузоменская пустыня. Впереди — бесконечными волнами било берег бескрайнее море. Сверху был Бог. Снизу и везде были бесы. Уздой их был большой желтый крест нового дерева. Видно было, что поставлен недавно. Недалеко от него лежал на земле крест поморский, серый, с треугольным домиком–крышей над верхней перекладиной. Уставший, упавший, он продолжал нести службу, оберегая небо от земли, глядя вверх прозрачными старческими глазами.
— Ты Казакова читал? — так обидно мне стало за мир, за себя, за море. Ведь сидел он так же на песке, перебирал, пересеивал с руки на руку. И одиночество ласкало сердце. И жила надежда, что все–таки все получится. Ан нет, и любой теперь может страдания свои почитать уникальными.
— Казакова? Который артист? — вот что в Коневе нравится, так это беспринципность. Он–то давно уверился, что Конев на свете один, и теперь собирает с этого знания слабую жатву.
— Сам ты артист. Не понимаешь ничего. Иди вон за водой, пожалуйста. А я байду пока соберу.
Конев, обиженный, ушел. До побережного бархана он брел, понурый, словно обездоленная, злым хозяином наказанная лошадь. В руке его уныло болталось белое пластмассовое ведро. Мое любимое. Потому что я не слишком умелый рыбак. Но очень чувствительный. Многие люди, от рыбы далекие, даже почитают меня за героя. Опытные же распознают сразу. А в ведре этом я и семгу уже солил. И сигов тугих, многочисленных, когда с другом–охотником заплыли осенью однажды на остров посреди круглого озера. Потом шторм начался. И мы три дня из этого ведра питались икрой сиговой. Еще хлеб был и водка. Больше ничего не было.
Завспоминал я, нахохлился. Руки сами выронили байдарочные болты на песок. Причальные брусья вперемежку со стрингерами валялись рядом. В красивом беспорядке. А как она тогда танцевала! Красное шелковое платье так и вилось вокруг ног. Я бы сам так вился. Но сидел, молчал, уверенный. Потому что уже знал все. Уже на какой–то миг был главным и ведущим. Не знал только, насколько этот миг короток.