День за днем и год за годом Ната существовала (и как-никак вписывалась во всех нас) только и именно благодаря этим устойчивым клише, которые на пробу медленно перебирались или, лучше сказать, подбирались в ее маленьком мозгу, ища ответ. Так и не найдя решения, она сходила на вахту и позвонила вислопузой тетке, та выбранила ее, ох-ох, как же так вышло, ох-ох, однако, кряхтя, старая поднялась с постели и приехала. А я, сидя на стуле, все насвистывал, надсаживался, взрывался звуками вдруг набегавших снов. Ната мямлила, мол, вот поглядите на него, тетя, а вот послушайте. Однако Охо-хонюшка только проверила газ, ванную комнату, потом сказала Нате:
— Ничо, ничо. Он хороший. Он не тронет. Он сам уйдет... — И ушла себе, уехала, вот ведь и за (за меня) народ выдал глас божий.
В житейском наборе Наты одним из первых, я думаю, как раз и стояло слово хороший, важное слово, но подступала ночь, два клише вновь взаимно выталкивали друг друга, не стыкуясь и не доверяя. И в новых сомнениях — не зная, как быть — Ната взяла флейту и загудела. Ее волшебное нытье сливалось с моим всхрапываньем, на что я (во сне) сказал себе:
— Ага. Дуэт, — и снова закрыл глаза. Но все же проснулся и огляделся (и наконец сообразил, где я и что я).
Я пожелал Нате спокойной ночи. Она была счастлива, что ухожу, и тоже мне пожелала. Мы раскланялись, как два музыканта, рассыпающихся в комплиментах друг другу — хорошее было звучание, чудное, благодарю вас, какой вечер, какой дуэт!..
В ее квартирке тепло. Вечер, чай вдвоем. Зима и флейта.
После чая Ната поиграла — такие беспомощно-милые изливались звуки. Сидели за столом. (Жизненное пространство открыто.)
— Хочу рассказать тебе одну историйку, Ната...
Я произнес первые слова пробно: мол, какая сейчас тяжелая жизненная полоса! У многих людей. Слышишь, Ната?..
Ната (почти перебив) тотчас мне ответила:
— Да-а... Иногда голова болит.
Я выдержал паузу — повторил, мол, тяжелая полоса. Мол, есть у меня один приятель (хотел, как о приятеле). Неплохой человек...
— Часто простужаюсь, — сказала Ната.
Только-только я брал разбег, а Ната вновь быстро и как-то пустячно перебивала. Что-то про таблетки. Про теткин рецепт.
Еще несколько минут моих разговорных усилий, и выяснилось, что молодая женщина не умеет собеседника выслушать: не умеет услышать. Ее маленький ум не воспринимал чужую речь долго. Пять слов — не больше. То есть на каждую мою (на любую!) фразу Ната торопилась ответить. Что угодно — но в ответ.
Она не перебивала — она так разговаривала. Милый человечек считал, что именно так, случайно сыплющимися словами, и надо вести долгий разговор вдвоем. В промельк слов она оценивающе и даже этак бодренько глянула на меня — мол, неплохо, а?.. и еще раз, с некоторым сомнением, правильно ли, мол, идет у нас беседа? все ли впопад?.. К тому же она покраснела. Возможно, решила, что «старый джентльмен» надумал объясниться в чувстве. Тетка подсказала? (Научила?) Но, конечно, Ната и сама могла знать про объяснения и умела волнение чувствовать (и даже этих мужских объяснений бояться) — смотрит же она телевизор.
Стала убирать со стола, перемыла обе чашки, блюдца, все очень медленно. (Давая мне прозаическую возможность просто уйти, поблагодарив за чай и за флейту.)
Но я не уходил.
— Поздно... Буду спать ложиться, — проговорила она робко.
А я сидел на стуле.
— Ложись спать, — сказал.
Уговорить ничего не стоило. Ната отправилась в крохотную ванную и, там повозившись, вышла в пижамке — бледной, многажды стиранной и штопанной. Желтенькая пижамка, в которой она вышагивала совсем девочкой. Да она и была девочкой.
Легла, натянув одеяло. А я все сидел неподалеку, на стуле.
— Ты спокойно спишь? — спросил.
— Да.
— А о чем думаешь, когда засыпаешь?
Улыбнулась: — О письме.
— О каком письме?
Ната рассказала — она, мол, написала письмо дальним родственникам в Баку (по подсказке тетки, конечно), а ответа нет. Может, письмо потерялось?..
Минута показалась подходящей. (Вечерняя уходящая минута. Грело под сердцем.)
— Я...
Но теперь я осекся. А Ната мягко повернулась на бок, лицом к стене — лицом от меня. Тихо лежала.
Удивительно, как тонко, как сильно почувствовал этот человечек. Ее отворот к стене был идеален для паузы. Для долгой вступительной паузы, в которую я смог бы начать о чем угодно — начать и житейски обыденно рассказывать (ей — как самому себе).
— Я...
Но — не смог. Я вроде как сам не захотел форсировать и решил мягко отложить на потом, до другой такой же минуты. Мол, я выжду. Мол, буду ее (Нату) и ее (подходящую минуту) пасти на некотором еще расстоянии.
— Спокойной ночи, Ната.
Погасил свет. Услышал в ответ приглушенное: «Спокойной ночи», — она засыпала. Но она не спала.
Вышел. Дверь захлопнулась, замок английский. (Промах. Это был промах. Я мог ей говорить и говорить. С подробностями. Что только не войдет в убогий, уже засыпающий ее ум?..)
Я оправдывал свою пассивность и умолчание тем, что мог ведь и напугать ее рассказом. Ната бы тотчас замкнулась, это ясно. Отчасти присутствовал и момент осторожности: вдруг бы, слово к слову, меня потащило, понесло каяться все больше! (Убогие способствуют желанию раскрыться.) Да ведь и боязно было (совестно) на детский ее ум навалить, нагрузить свою беду?..
Купить в какой-нибудь ночной палатке. Оделся, вышел. Ветер. Снег в лицо. А я так напрягал мозги, пытаясь обрести хоть какую-то живую мысль, что в глазах запрыгали желтые и оранжевые круги — желтые, яркие, сбесившиеся луны...
Уличные палатки по пояс занесло снегом. И вой метели. (Опять этот с прорывами из черных небесных дыр космический вой.) Ноги устали, дрожь. А на водку не хватило (ночная цена), что меня вдруг озлобило. Ух, как повалил снег!
Человек и пьян-то был несильно — его, видно, просто повело в мою сторону; задел плечом.
— Ну ты! — огрызнулся я с таким злом в голосе, что он спешно-спешно затопал прочь. От греха подальше в самом прямом смысле.
Я даже погнался (скользя по снегу плохонькими подметками) за ним. Хотелось ударить, уже ощутил ту, внезапную железность в мышцах, в кулаке. Бежал, запыхавшись, ловя снежинки ртом.
Но я остановился. Бог остановил меня. (Не дал. Не захотел.) Скажем проще: что-то меня остановило. (Я не помнил что.) Снег валил. Я не увязался за тем пьяным. Я не бил кулаком в стекло палатки. Я не попал под троллейбус... Улица за улицей, я тихо-тихо шел. Пока не увидел в редеющей круговерти хлопьев входную дверь бомжатника, а сквозь стекло — силуэт вахтера. Услышал его негромкую жалобную дудку (а с ней, мысленно, и флейту Наты).
Слабость во всем теле, но особенно в ногах. На третий этаж еле поднялся. Свалился в постель. (Не смог раздеться.) Меня словно бы выжали, выкрутили, как старенькую домашнюю тряпку.
Сокомнатники не спали. Лысоголовый Сергеич протопал раз, другой мимо меня (мимо моей кровати).
— Болен, что ли? — спросил он с нерешительностью в голосе.
Двое мрачных Сашек, сбросив ботинки и забравшись с ногами в кровать (в ту, что ближе к лампе — к свету), играли в подкидного. Они играли всегда только меж собой. У них были свои счеты, своя темная работа, своя некрасивая вьетнамка.
Один из них зорко глянул в мою сторону:
— Отстань от него. Лучше водки ему принеси! — сказал он Сергеичу.
Тот стоял посреди комнаты, конвульсивно дергаясь. (Занервничал. На водку у него не нашлось.)
Я силился не бормотать, чтоб было без слов (чтоб для всех прочих без смысла) — только постанывал. Пробила испарина. Весь дрожал. Мои сокомнатники переговорили меж собой: водка или лекарство — на все нужны рубли. Из продажного у меня имелась только машинка, смотались к вьетнамцам, пришли Тхень и еще один, Ши, потрогали мой лоб и послушали мои стоны. Потом осмотрели машинку. Да, они дадут за нее сколько-то денег... Но это только сговор, ночной договор — живые деньги завтра.
Сергеич уснул. Двое мрачных Сашек еще долгое время сидели на кровати, поджав ноги, и сбрасывали друг другу карты, молча, без эмоций. Мельком один из них вскидывал на меня взгляд. Они не доверяли ни мне, ни моей болезни. Но все-таки уснули. А меня лихорадило.
Среди ночи я вдруг встал. И шарил руками, выгребая мелочь из тех, из других карманов — искал деньги. Зажег лампу, на что один из Сашек, подняв сонную башку, зашипел — мол, сейчас схлопочешь, старая сука!.. Я погасил свет и продолжал искать. Это было глупо: искать в темноте отсутствующие деньги.
Утратил реальность, — объявил я себе. — Ищешь деньги на водку, когда надо искать водку, соберись с силами, пойди к людям (одно из откровений литературы, разве нет?), пойди и попроси...
И пошел: шел ночью, по бомжатнику, с его попискивающими крысами. Вьетнамцы спали. Я вновь вернулся на наш третий — самый гнусный этаж — какие-то полуодетые пропойцы, страшные морды отворяли мне с матом дверь. К одним, к другим, к третьим. И ведь помогли. Нашелся-таки озаботившийся, один из них, затюканный подонок с подбитым глазом. Проявил участие. Отыскал бутылку, шмыгая соплей. Сказал простудным голосом, сколько тебе? — а я попросил: