Я видела мужчину, который по тропинке спускается к белому низкому дому. Я знала, что лето и юг, и он здесь с женой и друзьями, среди которых его любовница (допустим, они коллеги).
Он шагает, в общем и целом довольный жизнью, входит в тенистый дворик, поросший виноградом, который никогда толком не дозревает, и от самых ворот видит деревянный потемневший стол, сотни раз залитый пивом и арбузным соком, и две скамейки, на которых сидят обе его женщины. Он останавливается и любуется на склонённые головы, светло-русую и тёмную, на мелькающие руки (что они там перебирают, кизил или бусины?), пытается услышать голоса, но они замолкают.
Женщины поворачиваются к нему, одна любимая и близкая, другая желанная и чужая, такие разные, такие красивые, и смотрят. Пока глядели друг на друга, улыбались, а сейчас их лица становятся немного отсутствующими — то ли помешал, то ли обе вспомнили, кто они друг другу (хотя жена ведь не знает?).
Это всё привиделось мне в доли секунды, а дальше время замерло, потому что опять изменился ракурс — сначала я наблюдала за мужчиной со стороны, потом видела его глазами, а тут внезапно испытала его чувства, будто камеру повернули вовнутрь. И очень удивилась.
Потому что я ожидала чего угодно: возбуждения, задора или радости от ловкого обмана, вероятно, лёгкой тревоги, — но в целом этот здоровый и сытый человек казался мне удовлетворённым. Он и был вполне удовлетворён, пока шел к дому, но сейчас, в то самое мгновение, которое я вынуждена переживать вместе с ним, ощутил глубокую всеобъемлющую тоску. Она казалась почти физиологичной, потому что поднялась к сердцу от похолодевших ступней, охватила всё тело, обернулась ознобом. Он попытался было разложить её на составляющие — усталость, простуду, страх, дурной обед, — но тоска не делилась, оставаясь плотной и тяжелой, как вода.
Он вдруг остро, чуть не до рези в глазах, захотел, чтобы у него была только одна женщина, — не важно даже, какая из них, но обязательно так: одна женщина, одна правда, одна жизнь.
И, точно зная, что это невозможно — для него, в этой жизни, — не смог совладать с лицом — и клоунским жестом хлопнул себя по лбу, вскрикнул, разом охрипнув: «А, блядь, забыл», развернулся и почти выбежал за ворота — и вон из моей головы.
А я что? я уснула.
Тайные знаки любви и её окончания
Как водится, я придумала только название, совершенное, как яблоко. Нейминг — моя сильная сторона, я умею дать книге такое имя, что её можно уже не писать. Такое, что, едва придумав, начинаешь искать его в Яндексе — невероятно, чтобы столь очевидная вещь не пришла никому в голову прежде. Но нет, «искомая комбинация слов нигде не встречается, попробуйте без кавычек». Спаси бог, я не хочу пробовать без кавычек, иначе засыплют пошлостью — мистикой, астрологией и девичьими блогами. В чём-то они правы, там внутри обязательно должны быть изображения длинноруких женщин и чуть желтоватая бумага. Карты Таро, монеты и парочка яблонь, возможно горящих, чтобы только люди с быстрым и дурным воображением оценили аллюзию, остальные пусть пройдут мимо, пожав плечами, — «а, это что-то бабское». И ещё кинжал, отсылающий к определённому эпизоду:
«— Да, немного боли никому не повредит, если вы понимаете, о чём я. Кроме того, я думаю, что ножи — это отличная идея. Здоровенные блестящие офигенные ножи, такие, которыми можно шкуру с крокодила снять. Ножи хороши тем, что от них нет шума. И чем меньше от них шума, тем удобнее нам будет их использовать. Порезать всех как следует, пустить кровь, пусть видят, что мы не шутим. Стволы — для лохов, ножи — выбор мастеров.
— Мыло, может, ты нам о себе чего-то не рассказываешь? Я уже не знаю, о чём больше волноваться, о деле или о твоём прошлом»[13].
Не напрасно ты волнуешься о моём прошлом, потому что в нём заключено твоё будущее, дружочек. Я вижу его не в арканах, свечах и кофейной гуще, а в снах, которые прежде были моими, а теперь перебрались к тебе — от виска к виску, пока мы коротко задрёмывали на сырых простынях. Был у меня один такой сон, который всегда означал окончание любви. Будто я привожу домой человека, которого люблю, и пытаюсь его как-то легализировать, маме показать, мужу, ещё кому-то: «Это? Это мой друг, пришёл чайку попить», стараясь между делом к нему непристойно прижаться, потому что страсть, — а чего бы я иначе его притащила? И в какой-то момент, поглощенная хитростью и вожделением, я всегда, в каждом сне, понимаю: ничего не выйдет. Мне никого не обмануть, мне его не получить. В моей жизни, такой, как она есть сейчас, нет места этому человеку. Мою реальность невозможно так растянуть и вывернуть, чтобы иметь его при себе и не ободрать жопу, — ах, пардон, другой лексический пласт, — и никому не сделать больно. Это не говоря о том, что у предмета тоже своя какая-то свобода воли, он, может, и не хочет в мою жизнь. Но главное, что я со своей влажной ложью всегда оказываюсь перед неколебимыми, как на скале Раш-мор, образами моей семьи, которую до поры ещё как-то можно морочить, но так или иначе скоро придёт время разрушить покой, сделать то, от чего их лица станут беззащитными и растерзанными. Мне даже не надо зажмуриваться, чтобы представить, как поплывёт этот твердый рот, как рука тщетно метнётся к нему, чтобы удержать, но в последний момент предпочтёт зажать ладонью глаза — тоже без толку. И тут я всегда отступаюсь.
Ну, почти всегда.
И то, что ты в очередном душном сновидении норовишь запихнуть меня в шкаф, спрятать до того момента, пока она уберётся из комнаты, означает: совсем скоро и без видимых причин, придёт осень, которой не ждали. Она заявится, как Алиса, со здоровенным блестящим офигенным ножом и очень, очень тебя удивит. Просто очистит яблочко и уйдёт, забрав меня с собой.
«Мне не нравится, что я смертен, мне жалко, что я не точен»[14]
— А где абрикосы?
— Отошли.
(из диалогов на крымском рынке в конце августа)
Когда черешня отойдёт, скача на тощей плодоножке, — нет, стишков здесь не будет, но когда отойдёт черешня, косолапя на черенках, которые кто-то вроде Одри Хорн завязал в узел языком (кто-то, чей жизненный опыт широк, но однообразен); когда окажется, что и земляника не то что отошла, а уже съедено и варенье из неё, и банки вымыты для аджики; когда золотые абрикосы усохнут до кураги, а их пыльные кости будут побиты камнями; когда самые упорные персики потеряют вид и удалятся со стыдом; когда останутся только инжир и яблоки, — тогда. Тогда я построюсь в клин и улечу. О, я уверена, что сумею построиться в очень хороший убедительный клин, чтобы всякий, кто случайно поднимет голову в последний тёплый вечер сентября, смог с уверенностью сказать: вот и осень.
Может быть, яблоко
Это облако? Нет, это яблоко.
Это азбука в женской руке.
Сергей Гандлевский
Я чувствую осень. Я чувствую осень, неизбежную, как усталость после долгого дня. Сколько ни скачи, ни принимай допинг в чашках, баночках, таблетках, шприцах и рискованных разговорах, взгляды угаснут, и мы расстанемся с заметным облегчением. Негодяем назначен тот, кто первый отвернулся, но по-честному устали оба, и тот, кто уходит раньше, всего лишь решительнее.
Я чувствую осень не в дожде, не в охлаждении солнца и удлинении теней. Она в пресыщении нехитрыми радостями лета: я перегрелась в полдень, перекупалась на закате, переела краденого варенья, у меня живот болит. Грязную банку хочется разбить, а потом прийти к тому, перед кем виновата, жалуясь, но не признаваясь. Болии-ит, болииит, я устала. Не надо врача, это не кровь, это не знаю, краска, нет, нет, не трогай меня, просто пожалей.
Я чувствую осень, тонкую ноту мороза в теплом ветре, будто мне прозвенели льдом в бокале. И нестерпимо хочется отпить, вдохнуть уже чистого холода, без обмана. Не подставлять больше тело солнцу, спрятать его в меха, в белую снежную шкуру. Больше не рыжая, не горячая, не безумная, не быстрая — теперь, как медленное серебро, я хочу уйти под лёд.
Я чувствую осень, слышу одинокий крик бессмертного ястреба, превратившегося в точку, в зрачок, сужающийся на светлом бесцветном небе. Ничего не возьму с собой из жадного жаркого лета, ни цветка, ни плода, ни варенья, ни солёных огурцов на зиму.
Но, может быть, яблоко.
пункТир
В пять утра я выбралась из постели — из тёплой уютной постели, — чтобы написать кому-то — кому-нибудь — «я сейчас сдохну без нежности». Мне не хватает нежности — это при том, что мой мир организован так, чтобы генерировать её бесперебойно и в больших количествах. И сама я задумана вызывать нежность у всякого — у мужчин, женщин и существ. Но котятам не подходит еда с вашего стола, я не могу больше пить из любой реки и откусывать от всякого плода. «Это типичный конец октября, — пишет рыжая женщина, — это бесконечно красиво». Но среди вашей красоты мои глаза пусты, как в темноте, не всякая красота мне теперь подходит — и, уж конечно, мир, превратившийся в золото, не годен, чтобы им любоваться. Впрочем, я существую в ином мифе: the torment of Tantalus, как все мы знаем из школьного курса, включали в себя не только невозможность дотянуться до воды и пищи, но и страх — пожалуй, разновидность клаустрофобии, — над ним нависала скала, вы без сомнения помните. У меня затекла шея оттого, что я всё время пригибаюсь под несуществующей скалой, я закрываю глаза и глажу себя по волосам, представляя, что это не моя рука — и не мои волосы. Но, боже мой, мне всего достаточно — нежности, красоты, чужих рук, чужих кудрей, а голод, жажда и страх — это типичный конец октября, только и всего.