– Не знаю, – ответил я. – Могу стихи писать, могу эскадроном командовать. Там видно будет.
Электропоезд остановился, и его двери с шипением распахнулись.
– Ну все, – сказал Жербунов, протягивая мне клешнеобразную ладонь. – Покедова.
– Прощайте, – сказал я. – И, пожалуйста, передавайте мои лучшие пожелания соседям по палате.
Пожав его руку, я неожиданно увидел на его кисти татуировку, которой раньше не замечал. Это был размытый синий якорь, над которым можно было с трудом разобрать буквы «БАЛТФЛОТ» – они были бледными и нечеткими, как будто их пытались сводить.
Войдя в вагон, я сел на жесткую деревянную лавку. Поезд тронулся; мимо окна проплыла коренастая фигура Жербунова и навсегда исчезла в небытии. Когда мой вагон был уже возле самого края платформы, я увидел над ее ограждением укрепленную на двух шестах табличку с надписью: «СТАНЦИЯ ЛОЗОВАЯ».
Тверской бульвар был почти таким же, как и тогда, когда я последний раз его видел – опять был февраль, сугробы и мгла, странным образом проникавшая даже в дневной свет. На скамейках сидели неподвижные старухи, стерегущие пестро одетых детей, занятых затяжной сугробной войной; вверху, над черной сеткой проводов, висело близкое-близкое к земле небо.
Была, впрочем, и разница, которую я заметил, дойдя до конца бульвара. Бронзовый Пушкин исчез, но зияние пустоты, возникшее в месте, где он стоял, странным образом казалось лучшим из всех возможных памятников. Там, где раньше был Страстной монастырь, теперь тоже была пустота, чуть прикрытая чахлыми деревьями и безвкусными фонарями.
Сев на лавку напротив невидимого памятника, я закурил сигаретку с коротким желтым мундштуком, которой меня любезно угостил сидевший рядом офицер в какой-то опереточной форме. Сигаретка сгорела быстро, как бикфордов шнур, оставив у меня во рту легкий привкус селитры.
В моем кармане было несколько мятых купюр – по виду они мало отличались от памятных мне радужных думских сотен, но были значительно меньше по размеру. Еще на вокзале я выяснил, что хватит этого на один обед в недорогом ресторане. Довольно долго я сидел на лавке, размышляя, как быть. Уже начинало темнеть, и на крышах знакомых домов (их было довольно много вокруг) зажигались огромные электрические надписи на каком-то диком воляпюке – «SAMSUNG», «OCA-CO A», «OLBI». В этом городе мне совершенно некуда было идти; я чувствовал себя персом, по непонятной причине прибежавшим из Марафона в Афины.
– А знаете ли вы, милостивый государь, что это такое, когда некуда больше идти? – тихо пробормотал я, глядя на горящие в небе слова, и засмеялся, вспомнив женщину-Мармеладова из «Музыкальной Табакерки».
И вдруг мне стало совершенно ясно, что делать дальше.
Встав со скамейки, я перешел дорогу, остановился на краю тротуара и поднял руку, чтобы остановить какое-нибудь авто. Почти сразу же возле меня затормозила дребезжащая машина каплеобразной формы, вся забрызганная снежной грязью. За ее рулем сидел бородатый господин, чем-то напомнивший мне графа Толстого – вот только борода у него была немного куцей.
– Вам куда? – спросил господин.
– Знаете, – сказал я, – я не помню точного адреса, но мне нужно место, которое называется «Музыкальная табакерка». Кафе. Где-то тут неподалеку – вниз по бульвару и налево. Недалеко от Никитских Ворот.
– Что, на Герцена?
Я пожал плечами.
– Не слышал про такое кафе, – сказал бородатый господин. – Наверно, недавно открылось?
– Почему, – сказал я, – довольно давно.
– Десять тысяч, – сказал господин. – Деньги вперед.
Открыв дверь, я сел на сиденье рядом с ним. Машина тронулась с места. Я украдкой поглядел на него. На нем был странного вида пиджак, покроем напоминавший военный френч вроде тех, что любило носить большевистское начальство, но сшитый из какого-то либерального клетчатого сукна.
– У вас хороший автомобиль, – сказал я.
Ему явно польстили мои слова.
– Сейчас уже старый, – ответил он, – а после войны лучше «Победы» машины в мире не было.
– После войны? – переспросил я.
– Ну, конечно, не все время после войны, – сказал он, – но лет пять точно. А сейчас развалили все к гребаной матери. Поэтому коммунисты к власти и пришли.
– Только не надо о политике, – сказал я, – я в ней абсолютно не смыслю и все время путаюсь.
Он быстро поглядел на меня.
– А вот потому-то, молодой человек, такая кругом разруха, что вы и люди вроде вас в ней не смыслят. А что такое политика? Это то, как нам жить дальше. Если бы каждый думал о том, как обустроить Россию, вот тогда она и не нуждалась бы ни в каком обустройстве. Такая, с позволения сказать, диалектика.
– А куда вы собираетесь повесить эту диалектику? – спросил я.
– Прошу прощения?
– Нет, – сказал я, – ничего.
Мы остановились в начале бульвара. Впереди был затор – там раздавались тревожные гудки и мигали оранжевые и красные огни фар. Бородатый господин молчал, и я подумал, что он мог счесть мои слова недружелюбными. Мне захотелось загладить неловкость.
– Знаете, – заговорил я, – если история нас чему-нибудь учит, так это тому, что все пытавшиеся обустроить Россию кончали тем, что она обустраивала их. Причем, как бы это сказать, далеко не по лучшим эскизам.
– Правильно, – сказал господин. – Вот именно поэтому и надо думать, как нам обустроить ее так, чтобы этого больше не происходило.
– Что касается меня, то мне не надо об этом думать, – сказал я. – Я отлично знаю, как обустроить Россию.
– Да? И как же?
– А очень просто. Всякий раз, когда в сознании появляются понятие и образ России, надо дать им самораствориться в собственной природе. А поскольку никакой собственной природы у понятия и образа России нет, в результате Россия окажется полностью обустроенной.
Он внимательно поглядел на меня.
– Понятно, – сказал он. – Американским сионистам только этого и надо. Потому-то всему вашему поколению мозги и запорошили.
Машина тронулась с места и повернула на Никитскую.
– Не очень понимаю, о ком вы говорите, – сказал я, – но в таком случае надо взять и обустроить этих американских сионистов.
– А их вы, интересно, как обустроите?
– Точно так же, – ответил я. – И Америку тоже обустроить надо. Да и вообще, зачем входить в частности. Если уж обустраивать, так весь мир сразу.
– Так что же вы этого не сделаете?
– Именно это я и собираюсь сегодня осуществить, – сказал я.
Господин снисходительно кивнул бородой.
– Глупо, конечно, говорить с вами всерьез, но я должен заметить, что не вы первый порете эту чушь. Делать вид, что сомневаешься в реальности мира, – самая малодушная форма ухода от этой самой реальности. Полное убожество, если хотите знать. Несмотря на свою кажущуюся абсурдность, жестокость и бессмысленность, этот мир все же существует, не так ли? Существует со всеми проблемами, которые в нем есть?
Я промолчал.
– Поэтому разговоры о нереальности мира свидетельствуют не о высокой духовности, а совсем наоборот. Не принимая творения, вы тем самым не принимаете и Творца.
– Я не очень понимаю, что такое «духовность», – сказал я. – А что касается творца этого мира, то я с ним довольно коротко знаком.
– Вот как?
– Да-с. Его зовут Григорий Котовский, он живет в Париже, и, судя по тому, что мы видим за окнами вашей замечательной машины, он продолжает злоупотреблять кокаином.
– Это все, что вы можете про него сказать?
– Пожалуй, еще я могу сказать, что голова у него сейчас залеплена пластырем.
– Понятно. Вы, позвольте спросить, из какой психиатрической больницы сбежали?
Я задумался.
– Кажется, из семнадцатой. Да, точно, там у дверей была такая синяя вывеска, и на ней была цифра семнадцать. И еще было написано, что больница образцовая.
Машина затормозила.
Я поглядел в окно. За ним было здание консерватории. Мы были где-то рядом с «Табакеркой».
– Слушайте, – сказал я, – давайте спросим дорогу.
– Я вас дальше не повезу, – сказал господин. – Вылезайте из машины ко всем чертям.
Пожав плечами, я открыл дверь и вылез. Каплеобразный автомобиль сорвался с места и укатил в направлении Кремля. Было обидно, что моя попытка говорить откровенно и искренне натолкнулась на такой прием. Впрочем, к моменту, когда я добрался до угла консерватории, я уже полностью обустроил бородатого господина со всеми его чертями.
Я огляделся по сторонам. Улица определенно была мне знакома. Я прошел по ней с полсотни метров и увидел поворот направо. И почти сразу же за ним была знакомая подворотня, у которой автомобиль фон Эрнена остановился в ту памятную зимнюю ночь. Она была такой же в точности, как и тогда, только, кажется, изменился цвет дома. И еще на мостовой перед подворотней стояло множество разноцветных машин самых разнообразных очертаний.
Быстро пройдя невыразимо угнетающий двор, я оказался перед дверью, над которой торчал футуристический козырек из стекла и стали. К козырьку была прикреплена небольшая вывеска: