Андре посмотрел на нее, ощутив укол совести. Он ее породил, а потом бросил на дуру мать и какого-то посла.
– Тебе не хватало настоящего отца?
Она замялась:
– Разве что неосознанно. Меня больше занимало будущее. Вырваться из своей среды. Построить крепкую семью. Хорошо воспитать Василия. Быть полезной. А потом, став более зрелой, я ощутила потребность в – как бы это сказать? – корнях. Стало важным прошлое – то есть Франция. И ты.
Она смотрела на него с доверием, и он чувствовал себя виноватым, не только из-за прошлого, но и потому, что сегодня ему хотелось бы, чтобы ее отцом был более яркий человек.
– Ты, наверно, немного разочарована, что я – всего лишь засушенный плод?
– Что за мысли! Во-первых, еще не все потеряно.
– Нет. Ничего стоящего я уже никогда не сделаю. Разве что в каких-то экстраординарных обстоятельствах, если уеду из Парижа. Но Николь больше нигде не сможет жить. А уж вдали от Франции – и подавно.
Он заговорил об этом однажды, в шутку. И так же в шутку Николь ответила: «Ты умрешь от скуки, и я тоже». Нет. Он часто об этом мечтал. Его мать никого не обременяет своим присутствием, она им не помешает. Он бы садовничал, ловил форель в зеленых водах Гара, прогуливался с Николь по пустошам, читал, бездельничал, а может быть, и работал бы. Может быть. Как бы то ни было, это его единственный шанс. В Париже его не предоставится.
– Все равно, не важно, – сказала Маша. – Я согласна с Николь: надо жить так, как хочется.
– Я не уверен, что она на самом деле так думает. И ты же сама сказала: жаль!
– Я сказала просто так.
Она наклонилась к нему и поцеловала.
– Я люблю тебя таким, какой ты есть.
– А какой я?
Она улыбнулась:
– Напрашиваешься на комплименты? Хорошо! Что меня поразило в 60-м – и поражает до сих пор, – как ты можешь одновременно раздавать себя другим и быть самодостаточным. И потом, твое внимание к любым мелочам: с тобой все становится важным. И ты веселый. Клянусь тебе, что ты остался молодым: моложе всех, кого я знаю. Ты ничего не потерял.
– Коль скоро я нравлюсь тебе таким…
Он тоже улыбался, но сам-то знал, что кое-что все-таки потерял – этот пыл, эту жизненную силу, которую итальянцы зовут таким красивым словом: stamina. Он осушил свою рюмку. Наверно, потому он и искал веселого тепла алкоголя. Слишком много, говорила Николь. Но что еще нам остается в наши годы? Он тронул десну. Чуть-чуть чувствительно. Все-таки чуть-чуть. Если дантист не сумеет спасти зуб, на котором держится мост, светит вставная челюсть: вот ужас-то! Он больше не стремился нравиться – но пусть хотя бы, глядя на него, думают, что он нравился когда-то. Но стать совсем уж асексуальным существом – нет уж! Едва он начал привыкать к тому, что повзрослел, как не успел оглянуться – уже старик. Нет!
– А Николь тоже тяготит старость?
– Думаю, меньше, чем меня.
– Она разочарована, что мы не едем в Ростов?
– Немного.
Неукротимая Николь, с нежностью подумал он. Такая же энергичная и ненасытная, как в двадцать лет. Без нее он бы попросту гулял по улицам Москвы, болтал о том о сем, присаживаясь на скамейки. И может быть, так он лучше проникся бы атмосферой города. Но скажи он ей это, она огорчится, а этого он не хотел ни за что на свете.
– Пять часов! А она ждет нас в пять, – встрепенулась Маша. – Идем скорее.
И они пулей вылетели из квартиры.
* * *
Квартира Маши очень нравилась Николь. Двор был унылый, лестница грязная, ржавый железный лифт часто застревал; но три небольшие комнатки – по одной на каждого плюс кухня и ванная – со вкусом обставлены: несколько фотографий на стенах, хорошо подобранные репродукции, красивые ковры, которые Юрий привозил из Средней Азии, вещицы, собранные Машей в пору ее кочевого детства. Спускаясь по лестнице, Николь вдруг затосковала по своей квартирке, своей мебели, своим вещам. Она стояла у нее перед глазами – такая, как в то утро, когда они уехали в Москву, – с большим букетом свежих и наивных, как пучки латука, роз на столе. Здесь она никогда не видела роз. И с самого приезда – десять дней – не слышала музыки: ее отсутствие она ощущала почти физически. Она свернула за угол, на большой проспект, который вел к гостинице. В Париже она знала все магазины на бульваре Распай; многие лица были ей знакомы, все с ней заговаривали. Здешние лица ничего ей не говорили. Почему она оказалась так далеко от своей жизни? Был чудесный июньский день. Летел пух с тополей, в пушистых ручейках у тротуаров копошились голуби. Белые хлопья кружили вокруг Николь, лезли в нос, в рот, цеплялись за волосы, не давая покоя. Вот так же они кружили в библиотеке и цеплялись за волосы в тот день, когда она, в каком-то смысле, простилась со своим телом. Да, и раньше уже были знаки. В зеркале, на фотографиях ее изображение поблекло – но она еще узнавала в нем себя. Беседуя с друзьями-мужчинами, чувствовала себя женщиной. А потом этот незнакомый мальчик – такой красивый – пришел с Андре; он пожал ей руку с рассеянной учтивостью, и что-то рухнуло. Для нее он был самцом, молодым и привлекательным; для него она была такой же асексуальной, как восьмидесятилетняя старуха. Этот взгляд так и жалил ее; она больше не совпадала со своим телом: то была чужая оболочка, жалкий маскарад. Может быть, времени на эту метаморфозу ушло побольше, но память сконцентрировала ее на этой картине: два бархатных глаза, равнодушно от нее отвернувшиеся. С тех пор в постели она стала ледышкой: надо хоть немного любить себя, чтобы получать удовольствие от объятий. Андре не понял ее, но мало-помалу и он заразился ее холодностью. Воспоминание возвращалось каждое лето, в это самое время, но оно уже давно не ранило ее. Она обычно противилась этой смутной весенней ностальгии, которую пробудил в ней танец пушинок, мысленно возвращаясь в ту пору, где каждый прекрасный день был полон обещаний. Сегодня же она чувствовала себя одновременно томной и взвинченной: не в своей тарелке. «Почему?» – спросила она себя в гостиничном номере. Она села на подоконник, посмотрела на машины, которые устремлялись в туннель, чтобы вынырнуть по другую сторону улицы Горького. «Думаю, мне немного скучно», – сказала она себе. Она не находила в Москве особой прелести. Поскучать немного – ничего страшного. Они поедут в Ленинград, увидят Псков и Новгород. Она взяла книгу. Обычно, чтобы избавиться от плохого настроения, ей достаточно было себе его объяснить; но слово «скука» прозвучало, а дискомфорт не проходил. «Унылая эта комната», – сказала она себе. Унылая комната – что это значит? Когда Филипп сообщил ей о своей женитьбе, яркая гармония подушек, грация гиацинтов, прекрасная репродукция Никола де Сталя не помогли. И все же в обычные моменты, вот как сейчас, веселого цвета, изящной формы, красивой вещицы достаточно, чтобы подстегнуть ваш вкус к жизни. Здесь же – ничего. Ни зрелище улицы, ни стены, ни мебель ее не утешали. О чем печаль? «Андре! – вдруг сказала она себе. – Я вижу его постоянно. Я его вообще не вижу». В 63-м Маша была занята своей работой; в этом году она не оставляла их ни на минуту. С ее стороны это внимание было естественно. Но Андре – разве ему никогда не хотелось остаться наедине с Николь? Неужели он так изменился? Когда-то, очень, очень давно из них двоих он был более пылким. Она тогда еще не созрела для страсти; страсть ведь подразумевает ущерб, надрыв, что-то нуждающееся в компенсации: у него это было тяжелое детство, сухость матери, неудачная любовь с Клер. На нее же, наоборот, родители не могли надышаться, и любовь не была главным в ее жизни: она хотела самореализоваться. Это она после любви первой вскакивала с постели. Он пытался удержать ее, шепча: «Не уходи: мне плохо без тебя». (Она часто, немного нехотя, уступала.) А потом, на всем протяжении их долгой жизни, ее потребность в нем и радость, которую он ей приносил, лишь росли. И не скажешь, кто из них двоих сегодня больше дорожит другим. Спаяны, как сиамские близнецы: он – моя жизнь, я – его. И вот ведь: он не страдает, не стремится остаться с ней наедине. Неужели его чувства остыли? Случается, что вместе со старостью приходит равнодушие: его не так потрясла смерть родной сестры, как когда-то смерть отца. Сказать ему об этом? Это может его огорчить. Она отложила книгу и легла на кровать: слишком плотный завтрак, слишком много водки, ее сморило.
«Где я, кто я?»
Каждое утро, еще не открыв глаза, она узнавала свою кровать, свою комнату. Но иногда, уснув после обеда, испытывала при пробуждении эту детскую оторопь: почему я – это я? Как будто ее сознание, вынырнув из тьмы безымянным, не сразу решалось воплотиться. Ее удивляло – словно ребенка, когда он осознает себя как личность, – что она оказалась в своей собственной жизни, а не в другой: по какой случайности? Она могла не родиться – тогда не было бы и вопроса: «Я могла бы быть другой, но тогда эта другая задавалась бы вопросами о себе». Голова шла кругом от сознания случайности и одновременно необходимого совпадения со своей историей. Николь шестьдесят лет, она преподаватель на пенсии. На пенсии: ей с трудом в это верилось. Она вспоминала первую должность, первый класс, опавшие листья, хрустевшие под ногами в ту провинциальную осень. Тогда выход на пенсию, отделенный от нее промежутком времени вдвое большим – или почти, – чем тот, что она прожила, казался ей нереальным, как сама смерть. И вот он настал. Порой она с тоской вспоминала эту дверь, в которую ей больше не войти, натертый пол в коридорах, топот и смех, которых она уже никогда не услышит. Она пересекала и другие границы, но более размытые. Эта же была четкой, как железный занавес. «Я по другую сторону». Она встала, причесалась. Решительно, она набирает вес. Как раздражает, что нет весов. Половина шестого. Почему он еще не вернулся? Он же знает, как она ненавидит ждать.