– Моя первая белая ночь, – сказала Маша. – Мне было пятнадцать лет. Я пришла в восторг. И не понимала, как мои родители могли оставаться такими спокойными. В тот день я подумала, что стареть – это ужасно.
– Но теперь вы больше так не думаете, – сказала Николь.
– В своем возрасте я чувствую себя гораздо более комфортно, чем когда-либо, – ответила Маша. – А вы жалеете о своей молодости?
– Нет, – Николь покачала головой и улыбнулась Андре: – Если только ты стареешь не одна.
«Моя первая белая ночь», – отозвалось в Андре мысленным эхом. Стало не по себе: эта дивная белая ночь ему не принадлежала; он мог лишь присутствовать, не более того, эта ночь была не его. Они пели, смеялись, но он чувствовал себя за бортом: турист. Ему никогда не нравилось быть туристом. Но все же в странах, где туризм – национальная индустрия, прогуливаясь, можно вписаться в жизнь города, страны. На террасах итальянских кафе или в лондонских пабах он был клиентом среди многих других, эспрессо для него имел тот же вкус, что и для римлян. Здесь же людей можно было узнать, лишь поработав с ними вместе. Он за бортом их досуга, потому что не причастен к их делам. Бездельник. Никто в этом саду не был бездельником. Только они с Николь.
И никому не было столько лет, сколько им. Какие они все молодые! Он тоже когда-то был молод. Ему вспомнился тогдашний жгучий и нежный вкус жизни: молодые этой ночью тоже остро его чувствовали, они улыбались будущему. Что такое настоящее без будущего, даже в запахе сирени и прохладе полуночной зари? На миг ему подумалось: это сон, сейчас я проснусь и вернусь в свое тело, мне двадцать лет. Нет. Взрослый, пожилой человек, почти старик. Он смотрел на молодежь с завистливой оторопью: ну почему я больше не такой? Как это случилось со мной?
Они пешком вернулись из Эрмитажа, где провели два часа: их третий визит в этом году, они посмотрели все, что хотели посмотреть. Завтра они уедут в Псков, посетят усадьбу Пушкина; там сейчас такая красота, говорила Маша, и Николь заранее радовалась, что насладится запахом травы. Ленинград – очень красивый город, но в нем задыхаешься. Она взяла ключ, протянутый дежурной по этажу; та передала Маше записку: ее срочно вызывали в Интурист.
– Опять будут неприятности, – вздохнула Николь.
– Наверно, надо утрясти какие-то детали, – успокоил ее Андре.
Его неистребимый оптимизм! Он уткнулся в русскую грамматику, а она развернула «Юманите».
Ей хотелось поехать на машине: пейзаж, свежий воздух новизны. Эрмитаж, Смольный, дворцы, каналы: она знала их как свои пять пальцев и уже не хотела оставаться здесь даже на три дня.
Маша распахнула дверь: «В разрешении отказано!» – сказала она со злостью.
– Я так и знала! – уныло вздохнула Николь.
– Я сражалась с типом из Интуриста. Но он человек маленький, повинуется приказам. Зла не хватает. Просто зла на них не хватает.
– На кого – на них? – уточнил Андре.
– Я толком не знаю. Он ничего не захотел мне сказать. Может быть, там проводятся какие-то маневры. Но скорее всего, ничего особенного не происходит.
Это уж слишком, сказала себе Николь, чувствуя нарастающую панику. Раздражение перед малейшим препятствием, страх заскучать – это все нервное. Полно. Уехать завтра же в Новгород – но в гостинице не будет мест, здесь надо все бронировать заранее. Тогда в Москву – и пребывание в ней затянется до бесконечности. Надо срочно что-то придумать.
– А эта экскурсия, о которой вы говорили? Монастырь на острове?
– Тоже запретят.
– Можно все-таки попробовать.
– Ах! Нет уж! – воскликнул Андре. – Не станет она начинать снова всю эту волокиту, чтобы опять услышать отказ. Останемся здесь. Скажу тебе честно, у меня нет никакого желания смотреть этот монастырь.
– Ладно, закрыли тему, – сказала Николь.
Оставшись одна, она тут же дала волю гневу: «Три дня скучать здесь!» Ей вдруг показалось скучным абсолютно все: прямые проспекты, однообразные улицы, бесконечные ужины под музыку, гостиничный номер и нескончаемые споры Маши с Андре: он защищал китайцев, которых она ненавидела и побаивалась, критиковал политику мирного сосуществования, которую она поддерживала. Так они и переливали из пустого в порожнее. Или Андре рассказывал Маше истории, которые Николь знала наизусть. Она по-прежнему не виделась с мужем наедине, разве что они оставались вдвоем совсем недолго, чтобы между ними мог завязаться разговор; он утыкался в русскую книгу, она в газету… Она прижалась лбом к оконному стеклу. До чего же эта большая, темная с охрой церковь безобразна! «В разрешении отказано». Если бы она хоть могла поспорить, побороться. Но все лежало на Маше, которая, быть может, слишком быстро опускала руки. Как раздражала эта зависимость. Поначалу она забавляла Николь, но теперь стала тяготить. В Париже она сама строила свою жизнь, принимая решения вместе с Андре или самостоятельно. Здесь же инициативы, идеи принадлежали другой; она была лишь элементом в мире Маши. Николь посмотрела на свои книги; она взяла их с собой совсем немного, и те, что были ей по-настоящему интересны, успела прочесть в Москве. Она вернулась к окну. Площадь, сквер, люди на скамейках – все казалось унылым в прямом послеполуденном свете. Время текло еле-еле. Ей хотелось сказать, что это ужасно – это несправедливо, что время одновременно может лететь и тянуться. Она вошла в двери Бургского лицея почти такой же молодой, как ее ученики, тогда она с жалостью смотрела на старых преподавателей с серыми волосами. И – опля! Она сама стала старой преподавательницей, а потом дверь лицея закрылась и за ней. Много лет, преподавая в классах, она жила иллюзией, что не меняется: каждый сентябрь она встречала учеников, все таких же юных, и на нее тоже как будто распространялась эта незыблемость. В океане времени она была скалой, о которую снова и снова бьются волны, а она, скала, не движется с места и не стареет. И вот теперь поток уносил ее – куда? К смерти. Жизнь трагически утекала. Но однако же текла она неспешно, по капле, час за часом, минута за минутой. Всегда надо было ждать, пока растает сахар, пока померкнет воспоминание, пока зарубцуется рана, пока рассеется скука. Как странно рассечены эти два ритма. Дни мои мчатся галопом, но в каждый из них я маюсь оттого, что время тянется слишком медленно.
Она отвернулась от окна. Какая пустота в ней, вокруг нее, насколько хватает глаз. В этом году она помогала Филиппу в его изысканиях. Теперь он продвинулся так далеко, что она больше не могла быть ему полезна. И жил он отдельно. Читать просто так, без цели – такое времяпрепровождение было едва ли интереснее кроссвордов или игры «найди семь различий». Она тогда сказала себе: «У меня есть время, и все мое время я могу потратить на себя, вот удача-то!» Нет, никакая не удача, если тебе нечего делать. И даже – теперь она понимала – избыток досуга обедняет. Острое, неожиданное удовольствие, которое дарили ей порой – прежде – солнечный блик на шиферной крыше, цвет неба, пронзало ее, когда она выходила рано утром из дома или выныривала из метро. Когда же она шла, свободная, неспешным шагом по улицам, оно куда-то пряталось. Солнечный свет намного острее чувствуешь, когда он просачивается сквозь жалюзи, чем если тебе в лицо бьют его знойные лучи.
Николь никогда не выносила скуки. А в этот день она страдала от нее до сердцебиения, ибо она, скука, протянула свои щупальца в ее будущее. Годы и годы скуки, пока не придет смерть. «Если бы только у меня были планы, если бы я могла устроиться на какую-нибудь работу!» – думала она. Слишком поздно. Надо было заняться этим раньше, она сама виновата. Нет, не она одна. Андре ей не помог. Более того, он исподволь оказывал на нее давление. «Хватит тебе работать, оставь эти тетради, идем спать… Полежи еще немного… Пойдем погуляем… Я приглашаю тебя в кино». Он, сам того не сознавая, пресекал все поползновения Николь… «Почему я не сопротивлялась?» – подумалось ей. Она сама себе придумывала обиды. Но это потому, что она действительно была обижена на него. Он решил, даже не обсудив с ней: «Останемся здесь!» И главное, главное – он не приложил ни малейшего усилия, чтобы хоть немного держать на расстоянии Машу; ему это даже в голову не пришло. Неужели он стал меньше дорожить мной? В Париже мы связаны сетью привычек так тесно, что не остается места ни для каких вопросов. Но под этим панцирем – что сохранилось между нами живого и настоящего? Я знаю, что он значит для меня, но откуда мне знать, что я значу для него? «Я с ним поговорю», – решила она. В Москве Маше есть чем заняться, они не обязаны держать ее все время рядом с собой. Зачем, однако, выкраивать встречи наедине, если у него не возникает такого желания? Нет. Не станет она с ним говорить. Она начала писать письмо Филиппу.