Теперь мне хочется воскресить мир частной католической школы, где я проводила большую часть времени и которая самым властным образом определила мою жизнь, объединяя два непримиримых начала и идеала — религию и жажду познания. В нашей семье я одна училась в частной школе, мои кузены и кузины, жившие в И., ходили в общедоступную школу, как и все девочки нашего квартала, за исключением двух-трех более старшего возраста.
Массивное темно-красное кирпичное здание пансиона занимало целый квартал на тихой и мрачной улице в центре И. Напротив — слепые фасады складов, которые, скорее всего, принадлежали ПТТ.[7] На нижнем этаже школы вместо окон — несколько отверстий для света и две всегда закрытые двери. Через одну входили и выходили ученицы, за ней шел крытый, обогреваемый двор, из которого попадали в часовню. Чтобы войти в другую дверь, на противоположном конце здания, следовало звонить, и появлявшаяся на звонок монахиня впускала посетителя в тесную переднюю, за которой шли приемная и кабинет директрисы. На втором этаже в каждом классе и коридоре было по окну. Окна третьего этажа и слуховые окошки под крышей были всегда занавешены плотными белыми шторами. Здесь располагались спальни. Выглядывать из окон на улицу строго-настрого запрещалось.
Не в пример общедоступной школе, где царили куда менее суровые порядки и сквозь забор было видно, как ученики играют в огромном дворе, жизнь пансиона для посторонних глаз оставалась совершенно невидимой. Здесь было два рекреационных двора. Один из них, мощеный и темный из-за нависавшего над ним высокого дерева, предназначался немногочисленным ученицам «свободной школы», в которой учились сироты из приюта, что стоял рядом с мэрией, и девочки, чьим родителям было не по карману оплачивать «продленный день». Одна и та же учительница учила их с восьмого[8] класса по шестой, до которого мало кто из них добирался, уходя в «Школу домоводства».
Второй двор, солнечный и просторный, принадлежал ученицам, чье пребывание в пансионе полностью оплачивали родители — коммерсанты, ремесленники, землевладельцы; этот двор занимал все пространство между столовой и церковным двориком, через который ходили в классы и на второй этаж. В конце двора стояла часовня, а от «свободной школы» его отделяла стена, в которую с двух сторон были встроены грязные ватерклозеты. Двор окаймляла тенистая липовая аллея, в которой младшие школьницы играли в классики, а старшие готовились к экзаменам. За аллеей начинался бесконечный огород и сад с ягодными кустами — высокая зеленая стена, редевшая только зимой. Дворы эти соединял никогда не закрывавшийся проход в стене с клозетами. Два десятка учениц «свободной школы» и сто пятьдесят-двести пансионерок виделись только в дни причастия или праздников, но никогда не разговаривали друг с другом. Пансионерки отличали учениц «свободной школы» по одежде, в которой они узнавали иной раз собственные, уже надоевшие им вещи и отданные их родителями этим беднячкам.
Из мужчин свободно входить в частную школу и передвигаться по ней позволялось только священникам и садовнику, который работал в погребах или саду. Все прочие работы, требовавшие применения мужской силы, производились во время летних каникул. Директриса и большая половина учительниц были монахини они носили светские платья черного, темно-синего или коричневого цвета и требовали, чтобы к ним обращались «мадемуазель». Остальные, как правило, незамужние и довольно элегантно одетые учительницы, происходили из круга богатых коммерсантов и других почтенных людей города.
Вот некоторый из правил, которые мы были обязаны строго соблюдать: при первом же ударе колокола, в который по очереди звонили учительницы, выстраиваться в линейку в церковном дворике, а пять минут спустя после второго удара в полном молчании подниматься в классы; не держаться за перила лестницы; вставать, если в класс входят учительницы, священники или директриса, и стоять, пока они не уйдут или знаком не позволят нам сесть раньше; учтиво открывать перед ними дверь и закрывать после их ухода; всякий раз при обращении к учительницам или встрече с ними склоняться перед ними в поклоне, потупив глаза, как в церкви в ожидании святого Причастия; ни под каким видом в течение дня не подниматься в спальню. Самое запретное место в пансионе. За все годы учебы я так туда ни разу не заглянула; не имея на то специальной медицинской справки, нельзя было отпрашиваться и туалет во время занятий. (Однажды в 52-м году, сразу после пасхальных каникул, в начале первого урока после большой перемены мне приспичило в туалет. Обливаясь потом и едва не теряя сознания, я терпела до конца урока, ужасно боясь, что наделаю в штанишки.).
Обучение и религия не отделены друг от друга ни во времени, ни в пространстве. Вся школа — кроме двора и клозетов — это место для моления. Часовня, классные комнаты с Распятием, висящим на стене над столом учительницы, столовая и сад, где к мае мы молимся перед статуей Пресвятой Девы, возвышающейся на пьедестале в глубине зеленого грота, повторяющего грот Лурда. Все в школе начинается и завершается молитвой. Мы молимся, стоя за скамьей, опустив голову и сложив руки, осеняя себя крестом[9] в начале и в конце каждой молитвы. Самые длинные молитвы мы читаем утром перед первым уроком и сразу после дневного перерыва. В восемь тридцать утра: Отче наш; Радуйся, Мария; Верую; Исповедуюсь перед Богом Всемогущим; Молитва об укреплении веры, надежды, любви и сокрушения о грехах; Под твою защиту прибегаем, Пресвятая Богородица. В час тридцать: Отче наш и Радуйся, Мария. После перемены, окончания утренних и вечерних занятий короткие молитвы заменяются духовными гимнами. На протяжении дня, от подъема до отбоя, пансионеркам надлежит молиться в два раза больше, чем остальным ученицам.
Молитва — главное деяние нашей жизни, средство индивидуального и всеобщего спасения. Мы молимся, чтобы стать лучше, избежать соблазна, преуспеть в счете, исцелить больных и наставить грешников на путь истинный. Каждое утро, с самых первых школьных шагов, мы изучаем одну и ту же книгу — катехизис. Религиозные дисциплины стоят на первом месте в табеле наших оценок. Начиная день, мы неизменно посвящаем его Богу, и все наши мысли в течение дня должны быть также обращены к Богу. Цель жизни — «снискать милость Господню».
Субботним утром ученица старших классов собирает у всей школы свидетельства об исповеди (билетики, куда мы вписываем свое имя и класс). После полудня начинает действовать четко отработанная цепочка: ученица, которая уже исповедалась в ризнице, получает от духовника билетик с именем девочки, которую он приглашает на исповедь. Ученица несет его в указанный класс, громко называет имя девочки, та встает и, в свою очередь, направляется в часовню и т, д. Религиозные таинства — исповедь, причащение — почитаются куда выше, чем успехи в образовании: «Можно быть круглой отличницей, но при этом быть неугодной Богу». В конце каждого триместра священник в присутствии директрисы объявляет лучших учениц и вручает памятные подарки: первым ученицам — большие картинки на религиозный сюжет, и по маленькой картинке — всем остальным. На обороте священник ставит свою подпись и дату Расписание школьных уроков подчинено другому расписанию, которое зависит от молитвенника и Евангелия — они-то и определяют темы религиозных занятий, предшествующих диктанту: последняя неделя Ад-вента, Рождество — в классе у окна устанавливают ясли и игрушечные фигурки, которые не убирают до Сретения, начала великого поста т. д., потом идут Пасха, Вознесение, Троица. Из года в год и день за днем частная школа принуждает нас заново переживать одну и туже историю и старается сроднить нас с незримыми — ни живыми, ни мертвыми, — но вездесущими персонажами: ангелами, Пресвятой Девой, Младенцем Иисусом, чью жизнь мы знаем гораздо лучше, чем биографии собственных бабушек и дедушек.
О законах, по которым жил этот мир, я могу рассказывать только в настоящем времени — как если бы и сегодня они оставались для меня столь же бесспорны, как в мои двенадцать лет. Но с каждой новой строкой меня саму все больше ужасает могущество и неуязвимость этого мира. Хотя в детские годы я жила в нем совершенно безмятежно, не помышляя ни о чем другом. Потому что дурманящий запах пищи и воска, витавший на лестницах, шум на переменках, нарушавшие благостную тишину гаммы, разучиваемые на пианино, помогали забывать эти законы.
И я вынуждена признать, что до моего вступления в отрочество вера в Бога была для меня единственной нормой жизни и только католицизм — истинным вероисповеданием. Я могу читать «Бытие и Ничто»[10] посмеиваться над тем, как в журнале «Шарли Эбдо»[11] папу Иоанна-Павла II называют «польским травести», но — нравится мне это сегодня или нет — в 52-м году я всерьез верила, что в день первого причастия впала в смертный грех: чтобы проглотить облатку, прилипшую к небу, я кончиком языка разделила ее на части. Я не сомневалась, что разрушила и осквернила то, что было тогда для меня Телом Господним. Религия была формой моего существования. Я не разделяла веру и обязанность верить.