— Ха, папа, — пунцово, как и положено блондинке, вспыхивает Лизавета, — ну что ты, право!
Ф. З. смахивает умильно накатившую слезу, затягивается сигарой и плюхается на матрац рядом с голым Каблуковым. — Оденься, — велит он Лизавете, — а то неудобно смотреть и понимать, что я уже старый. — И он начинает хохотать, Лизавета натягивает плавочки и блузку, а Д. К. просит позволения отлучиться в каюту и выбрать себе что–то более подходящее моменту, чем потерявший актуальность смокинг. — Все, как того хочет гость, — мирно отвечает Зюзевякин, швыряя окурок сигары за борт яхты.
(Память моя устала, и действие забуксовало на месте. Экспозиция немного затянулась, эта чертова яхта никак не может приплыть хоть куда–нибудь. Д.K. идет к себе в каюту, Д. К. роется в шмотках и выбирает себе белые джинсы и белую же капитанскую рубаху с короткими рукавами. Когда он появляется вновь на палубе, то к Лизавете и Зюзевякину уже присоединилась Кошаня. Втроем они нависли над правым бортом, манипулируя с рыболовными снастями. Матросов и капитана опять не видно, опять такое ощущение, что яхта управляется призраками, хотя сейчас и паруса поставлены, и мотор работает, и достаточно быстро шлепает их посудина к берегам уже упоминавшейся Турции. — Что поймать собираемся? — интересуется Каблуков. — Да мне все равно, — азартно отвечает Фил Леонидович, — я ужасно люблю морскую рыбалку, и для этого у меня есть даже большая накладная борода. — Он щелкает пальцами, неведомо откуда появившийся стюард протягивает боссу большую седую бороду, которую тот и приспосабливает к подбородку. — Ну что? — спрашивает довольный Зюзевякин, строя рожу отчаянного громилы. — Кошаня и Лизавета давятся от смеха, Каблуков садится в шезлонг и берет из рук стюарда очередной запотелый бокал со своим любимым пойлом, обородевший же Ф. З. внимательно смотрит за борт, всерьез надеясь поймать какую–нибудь громадную рыбину. — Вот наловим рыбки к вечеру, — говорит Зюэевякин, — Лизонька нам ее приготовит, и мы вновь потрапезничаем. А потом Джон Иванович нам что–нибудь расскажет. Ведь вы, как оказалось, рассказчик удивительный, а, Джон Иванович?
Каблуков польщен. Каблуков чувствует, что сегодня он обрел не просто покровителя, а друга, даже больше, чем друга — молочного брата, ведь он уступил Ф. З. Кошаню, он не пожалел для него длинноногой, статной, высокой твари с ромбически подстриженным лобком, так что теперь они соединены незримой нитью, связаны ей на всю жизнь, сентиментально думает Каблуков и посматривает на хорошенькую попку Лизаветы.
— Трудно сказать, Фил Леонидович, — говорит Д. К., — но некоторым нравится. Вот дочери вашей понравилось, например.
— А значит, и нам понравится, — уверенно заявляет Ф. З. — Клюет, — кричит на все море Кошаня, и Зюзевякин начинает подсекать…)
…но продолжим. Зюзевякин начинает подсекать, Лизавета с Кошаней прыгают рядом на палубе. Каблуков невозмутимо думает о том, что единорог действительно приносит ему счастье, как то и предвещала покойная тетушка. А ведь жизнь ломала Д. К., жизнь измывалась над ним, по крайней мере, стоит вспомнить хотя бы первые три года после маменькиных похорон, когда его, совсем еще малолетку, увезли из родного города на Богом забытое океаническое побережье. Да, частенько вспоминает до сих пор Д. К. те три года, но не о них сейчас речь, все должно идти своим чередом, дойдет пора и до океанического побережья, а пока надо вновь глотнуть пойла да подумать, что бы такого веселого рассказать вечером Зюзевякину и милым дамам. Повторить историю папеньки и маменьки (смотри вторую главу данного повествования)? Но буквально каких–то полчаса назад он рассказал ее Лизавете, так стоит ли?
— Не стоит, — говорит он сам себе, с прежним восторгом поглядывая на крутую Лизину попку, ему хочется пошлепать ее по ягодицам, хочется стянуть с нее плавки и впендюрить ей свой прибор, у которого сегодня сплошные обломы с самого утра. — Все, — говорит Зюзевякин, вытаскивая на палубу здоровенную рыбину непонятного происхождения, — а вот и наш ужин. — Он снимает бороду и бросает ее на палубу, рыба тяжело бьется о доски, Лизавета велит стюарду унести ее на камбуз (так принято говорить, если ты ходишь на яхте. Не в камбуз, а на камбуз, поначалу меня это очень смешило). — Отдохнем до ужина, Кошаня, — обращается Ф. З. к своей новой подруге. Та, и так уже измученная неутомимостью зюзевякинских чресел, соглашается с мрачным мужеством, и они удаляются в каюту. — Ну что, — говорит Лизавета, сидя на бортике яхты и массируя собственную грудь, — хочешь мне помочь? — Каблуков впивается губами в ее влажное, липкое лоно и понимает, что сегодня вечером он расскажет всей честной компании о своем прапрапрададушке. Да, том самом, который был прапра. — Еще, — шепчет Лизавета, стискивая его шею ногами, — еще, Джон Иванович…
в которой Д. К. начинает рассказ о корнях своего рода
Есть ли что более упоительное, чем ночи на яхте в открытом море? Давно пройдены Босфор и Дарданеллы, остался позади великий град Константинов с золоченой иглой Айя — Софии, совсем немного и до таинственных берегов Африки, где, по преданию, некогда водились магические единороги, что покровительствуют роду Каблуковых. Джон Иванович сидит на корме, в шезлонге, как это принято на борту сего суденышка, Лизавета расположилась прямо на палубе у его ног, милая, покорная, объезженная Лизавета, Ф. З. вновь смолит очередной «корoной–короной», Кошаня тихо посапывает у него на коленях (совсем миллионер девку заездил), стюард уже убрал остатки ночного пиршества, капитан несет вахту, матросы спят в кубрике, все при деле, как говорится, можно начинать.
Что же сказать вам, друзья мои, какую интонацию выбрать для очередного эпизода моего повествования? Что–то надоело ерничать, быть брутально–ехидным и насмешливо–грубым, ночь настраивает Д. К. на лирический лад, милая Лизавета, лапонька моя блондинистая, как мне понравился рыжий кок твоего межножья, как сладко мне было целовать твой пах, а потом входить в сладостную бездетную щель, нежнее которой на данную ночь нет для меня в мире! Но опомнись. Каблуков, говорю я сам себе, опять тебя повело, опять ты становишься брутально–ехидным и насмешливо–грубым, циничным ты стал, Каблуков, вот что я должен сказать тебе, а разве может цинизм украсить такого мага и мистика, как ты? И единорог, средоточие чистоты и невинности, проклянет тебя, рак уползет обратно в свою нору, смотри, Каблуков, сколь очаровательна этой ночью луна, ведь она тоже твой символ, именно в такие ночи гороскоп возвещает тебе необыкновенный прилив сил, ты способен уподобиться Богам этой ночью, так что забудь Лизкино лоно, воспари в эмпиреи, начни свободно странствовать в хаосе мира, сними фигурку единорога с шеи, поднеси к губам, попроси прощения за все, чем оскорбил ты его, хотя можно ли это сделать? — Нельзя, — отвечает, посмеиваясь, единорог, он соскальзывает с цепочки, вырастает до размеров большого и нежного зверя и ложится в тени основной (никак не могу уяснить, как все же она называется) мачты.
— Что же, Каблуков, — говорит он, — начинай.
И я начинаю. — Господа, — говорю я, обращаясь непосредственно к Зюэевякину, сделав вид, будто ни Кошани, ни Лизаветы не существует рядом с нами на этой палубе, — господа, прежде чем перейти непосредственно к рассказу о жизни и судьбе моего чертова прапрапрадедушки Каблукова (а может, что и еще несколько «пра», ничего существенного это не меняет), я должен хотя бы вкратце поведать вам печальную и до сих пор во многом неясную судьбу того рода, последним представителем которого являюсь. Да, я, Джон Иванович Каблуков, выродившийся квартерон (смотри уже неоднократно упоминавшуюся вторую главу данного повествования), принадлежу к роду, когда–то блистательному и могущественному, и лишь злая ухмылка судьбы видна в том, что сам я рожден безумными маменькой и папенькой, место моего зачатия — железнодорожная насыпь, да и родился я даже не в хлеву, а в деревянном бараке, на неструганом полу. А ведь начиналось все больше шестисот лет назад, одним тихим июньским утром, когда фелюга сенегальского пирата Эфраим–бея подошла к берегам того, что нынче известно по всем картам и путеводителям как Крымский полуостров. Недаром меня тянет сюда почти каждый год, недаром столь люблю я эту достопочтенную землю, на которую одним тихим июньским днем (как это гласят предания) ступил мой дальний предок, основатель нашего рода, рода Каблуковых. Эфраим–бею тогда еще не исполнилось двадцати лет, а пиратство уже было его судьбой. Не сохранилось, естественно, никаких изображений этого замечательного человека, но стоит мне закрыть глаза, как я представляю себе его: вот он, высокий, атлетически сложенный негр, некая смесь Мухамеда Али и Эдди Мерфи, идет по утреннему одинокому крымскому берегу. На нем ярко–алый плащ, на боку болтается кривоватая сабля сенегальских пиратов, белоснежные зубы скалятся в кровожадной усмешке просвещенного дикаря, простите мне мою иронию, господа, но что еще сказать о досточтимом Эфраим–бее, кроме того, что он любил гашиш и драгоценности, а фелюга его считалась самой быстроходной на всем Средиземном море? Так же сложно объяснить вам и то, как сенегальский молодчик стал видным деятелем средиземноморского пиратства, ибо я никогда не был в Даккаре не говорю на языках народностей волоф, фульбе, тукулер, серер и мандинго. Но какая мне сейчас разница, да и вам, господа, ведь главное во всем этом лишь то, что неведомыми нам путями загадочный Эфраим–бей оказался на Крымском побережье, да не один, а с прекрасной албанской пленницей, обитательницей одного из тогдашних турецких гаремов, любовь к которой пленила Эфраим–бея, что называется, с первого взгляда.