— Нет, думаю, это здесь не играет никакой роли.
— Ну так почему же?
— Потому, что вы любовница патрона.
— И что из этого?
— Патрон ревнив. Это его огорчит.
— Вы до такой степени щепетильны? — спросила докторесса, засмеявшись.
— Вы знаете, — сказал Хавель, — у меня была уйма романов с женщинами, благодаря чему я сумел по — настоящему оценить мужскую дружбу. Эта дружба, не запятнанная эротическими глупостями, — единственное из всего того, что я видел в жизни, имеет какую — то ценность.
— Вы считаете патрона своим другом?
— Патрон очень много для меня сделал.
— Еще больше для меня, — вставила докторесса.
— Очень может быть, — сказал Хавель. — Но дело не в признательности. Это друг, и все. Он потрясающий мужик. И дорожит вами. Если я попытаюсь вами овладеть, я буду вынужден считать себя мерзавцем.
Оклеветанный патрон.
— Я никак не ожидала, — сказала докторесса, — услышать из ваших уст столь пылкую похвалу дружбе! Вы открываетесь мне, доктор, с совершенно новой и абсолютно неожиданной стороны. Вы не только, вопреки всякому ожиданию, обладаете способностью чувствовать, но и проявляете ее (и это весьма трогательно) в отношении пожилого, бесцветного и плешивого господина, который просто смешон. Вы обратили внимание, как он себя вел весь вечер? Вы заметили, как он все время выставляет себя напоказ? Он постоянно пытается доказать то, во что невозможно поверить.
— Во — первых, доказать, что он очень остроумный. Весь вечер он болтал всякую ерунду, потешал публику, острил — «доктор Хавель подобен смерти», он придумывал парадоксы о несчастном счастливом браке (я это слышала уже, наверное, в сотый раз!), он пытался одурачить Флейшмана (как будто для этого нужно быть остроумным!).
— Во — вторых, он старается казаться великодушным. На самом же деле он ненавидит всякого, у кого еще остались волосы на голове. Он льстил вам, он льстил мне, он был по — отечески нежен с Элизабет, и если и подсмеивался над Флейшманом, то старался, чтобы тот этого не замечал.
— И в — третьих, и это хуже всего, он хочет доказать, что неотразим. Он отчаянно пытается спрятать свою сегодняшнюю физиономию за той, какой она была когда — то и о которой никто из нас не помнит. Вы видели, как ловко он сумел нам рассказать историю о шлюшке, которая его не хотела; только для того, чтобы напомнить, каким он был когда — то, и заставить нас, таким образом, позабыть его унылую лысину.
Защита патрона.
— Все, что вы сказали, дорогая пани, — почти правда, — ответил Хавель. — Но для меня это лишний и очень важный повод любить патрона, ибо все это меня затрагивает гораздо больше, чем вы думаете. Почему я должен издеваться над лысиной, которой сам не избегну? Почему я должен смеяться над упорными усилиями патрона не быть тем, кто он есть?
— Состарившись, человек или соглашается быть тем, кем он стал, то есть жалкими остатками самого себя, или же не соглашается. Но что ему делать, если он не согласен? Ему остается только притворяться, что он не тот, кто есть на самом деле, ему остается только одно: попытаться как можно тщательнее имитировать того, которым он перестал быть, которого он потерял; воссоздать, сыграть, воспроизвести свою веселость, живость, сердечность. Воскресить свой юный образ, постараться смешать себя с ним и подменить им себя. В комедии, которую разыгрывает патрон, я вижу себя и то, что меня ждет. Если конечно же у меня достанет сил не застыть в пассивной покорности судьбе, что, вне всякого сомнения, намного хуже, чем играть эту тоскливую комедию.
— Вы, пожалуй, верно разглядели игру патрона. Но за нее я люблю его еще больше и никогда не смогу причинить ему боль, из чего следует, что я никогда не смогу с вами переспать.
Ответ докторессы.
— Дорогой доктор, — ответила докторесса, — у нас с вами гораздо больше общего, чем вы думаете. Я тоже к нему хорошо отношусь. Мне его тоже жалко, так же, как и вам. И я ему обязана больше, чем вы. Без его помощи я бы не получила такое хорошее место. (Вы это отлично знаете. Об этом все слишком хорошо знают.) Вы думаете, что я его обманываю? Что у меня есть другие любовники? С какой бы радостью ему об этом донесли! Я не хочу никому причинить зла, ни себе, ни ему, и, следовательно, я гораздо менее свободна, чем вы можете себе представить. Я совершенно лишена возможности поступать по своему усмотрению. Но я очень рада, что мы с вами так хорошо друг друга понимаем. Потому что вы единственный мужчина, с кем я могу себе позволить неверность патрону. В самом деле, вы его искренне любите и никогда не захотите причинить ему боль. Вы будете тщательно хранить тайну. Вам я могу доверять. А значит, могу с вами переспать… — И она села на колени к Хавелю и начала расстегивать ему рубашку.
Что делал доктор Хавель?
Что он мог поделать…
В вихре благородных чувств.
Вслед за ночью наступило утро, Флейшман вышел в сад, чтобы нарезать роз для букета, и потом поехал в больницу на трамвае.
Элизабет лежала в отдельной палате. Флейшман сел около нее и взял за руку, чтобы проверить пульс.
— Вам лучше? — спросил он.
— Да, — ответила Элизабет.
И тут Флейшман сказал полным чувств голосом:
— Вы не должны были делать такой глупости.
— Вы правы, — сказала Элизабет, — но я уснула. Я поставила воду на газ, чтобы сварить кофе, и уснула как идиотка.
Флейшман онемел от изумления — он не ожидал от нее такого благородства: Элизабет хотела избавить его от угрызений совести, ей не хотелось обременять его своей любовью — и она отреклась от нее.
Он погладил ее по щеке и, повинуясь чувствам, заговорил с ней на «ты»:
— Мне все известно. Тебе не нужно лгать. Но благодарю тебя за твою ложь.
Он понял, что ни в ком другом не найдет столько благородства, самоотречения и преданности, и чуть было не поддался искушению попросить Элизабет стать его женой. Но в последнюю минуту он преодолел себя (сделать предложение никогда не поздно) и сказал всего — навсего:
— Элизабет, милая моя Элизабет. Эти розы я принес тебе.
Элизабет глуповато — растерянно уставилась на Флейшмана:
— Мне?
— Да, тебе. Потому, что я счастлив быть здесь, с тобой. Потому, что я счастлив, что ты есть, Элизабет. Быть может, я люблю тебя. Быть может, я очень люблю тебя. Но именно поэтому надо все оставить как есть. Я думаю, что мужчина и женщина любят друг друга гораздо больше, когда они не живут вместе и знают друг о друге только одно: что они есть, и они благодарны друг другу за то, что они есть, и за то, что знают об этом. И этого им достаточно, чтобы быть счастливыми. Благодарю тебя, Элизабет, благодарю тебя зато, что ты есть.
Элизабет почти ничего не поняла из того, что говорил Флейшман, но улыбалась немного глуповато, и ее улыбка была полна неясного счастья и смутной надежды.
Потом Флейшман встал, слегка сжал Элизабет руку чуть выше локтя (знак сдержанной любви), повернулся и вышел.
Неуверенность во всем.
— Наша очаровательная коллега, которая сегодня буквально лучится юностью, вне всякого сомнения, нашла, похоже, самое правильное объяснение случившемуся, — сказал патрон докторессе и Хавелю, когда все трое встретились в отделении. — Элизабет поставила воду на газ, чтобы сварить кофе, и уснула. Во всяком случае, именно это она рассказала.
— Вот видите, — сказала докторесса.
— Ничего я не вижу, — возразил патрон. — В конечном счете никто не знает, что же на самом деле произошло. Может быть, кастрюлька уже стояла на газовой плите. Раз Элизабет решила отравить себя газом, зачем бы она стала снимать кастрюльку?
— Но она же вам все объяснила, — заметила докторесса.
— После представления, которое она нам устроила и всех до смерти перепугала, нет ничего удивительного, что она старается нас уверить, будто все произошло из — за кастрюльки. И не забывайте, пожалуйста, что в этой стране человек, покушавшийся на самоубийство, автоматически отправляется на лечение в психбольницу. Подобная перспектива никому не улыбается.
— Вам очень нравится версия самоубийства? — спросила патрона докторесса.
— Мне бы хотелось, чтобы Хавеля единственный раз в жизни помучили угрызения совести, — ответил, смеясь, патрон.
Раскаяние Хавеля.
В ничего не значащем замечании патрона нечистая совесть Хавеля сумела расшифровать скрытый упрек, который ей сделало провидение незаметно для других.
— Патрон прав, — сказал он. — Может быть, это не было попыткой самоубийства, а может быть, и было. Впрочем, откровенно говоря, я не упрекаю Элизабет за это. Скажите, найдется ли в жизни хоть что — нибудь, что сделало бы самоубийство в принципе недопустимым? Любовь? Или дружба? Уверяю вас, дружба так же непрочна, как и любовь, и на ее основе нельзя создать ничего. Может быть, самолюбие? Как бы мне этого хотелось. Патрон, — с жаром сказал Хавель, и это прозвучало как раскаяние, — клянусь тебе, патрон, я сам себе противен.