— Мистер Пекарь, — вставил я.
— …мог обменять этот хлеб на семена для своего огорода…
— У мистера Пахаря.
— Совершенно верно. Вот и я надеюсь заключить с вами сделку такого типа.
Я кивнул, ожидая продолжения. Меня заинтересовала эта идея, на что она, похоже, и рассчитывала. Так что я был готов пойти на сделку.
— Я могу приготовить лучший завтрак во всей Алабаме, — сказала она.
— Неужели? — сказал я и прищурил глаза, чтобы скрыть разочарование.
— Самый лучший. Я готовлю их для отца, который не ел бы вообще ничего, если б я каждое утро не удивляла его каким-нибудь особенным сэндвичем. Мой отец риелтор, мистер Плотник. В то же время он человек не от мира сего, вечно занятый чтением и своими мыслями.
— Книжный червь, — сказал я.
— Именно так. Но мои сэндвичи возвращают его к реальности. Яйцо, салат из тунца, плавленый сыр, рубленый бифштекс, арахисовое масло, фруктовое желе. Один кусочек — только один, — и этот вкус выводит его из транса; он глядит на меня так, словно только что проснулся, и бормочет что-нибудь вроде: «Сегодня ты превзошла саму себя, Люси», или «Это кулинарный шедевр», или «Этот сэндвич подобен амброзии с горы Олимп».
— Я люблю арахисовое масло и фруктовое желе, — сказал я.
— В моих сэндвичах желе всегда намазано сверху, — сказала она. — Это мой фирменный стиль.
И я сразу же представил себе такой сэндвич.
— Вот мое предложение: каждое утро я буду готовить вам завтрак, стоимость которого будет вычитаться из моего долга, — и так до тех пор, пока весь долг не будет оплачен или пока я не достану деньги, чтобы рассчитаться с вами обычным порядком.
По-твоему, мне следовало отказаться? Я так не думаю. И в конечном счете я не прогадал на этой сделке. То, что она говорила про свои сэндвичи, оказалось чистой правдой. Ничего лучше я в жизни не пробовал. И позднее, когда я уже покончил с этой работой и взялся за другую, каждое утро сверток с завтраком ждал меня на столе в мастерской или на сиденье моего грузовика. Я быстро к этому привык, как привыкают ко всему хорошему. Причем каждый раз это было что-то новенькое. Индейка, ростбиф, бекон, салат, помидоры. И обязательно арахисовое масло и желе, намазанное сверху сэндвича. Я звонил ей и благодарил за угощение. Мы поддерживали контакт друг с другом. Она очень быстро вписалась в жизнь нашего городка, завела друзей, начала заниматься с Игги. А потом был фестиваль. Но вплоть до того дня, когда это случилось, я регулярно звонил ей, чтобы сказать: «Спасибо за чудный сэндвич, Люси», или «Сегодня ты снова меня удивила», или — я знал, что это понравится ей больше всего, — «Амброзия, Люси, — так говорил я, — настоящая амброзия».
Хотя Игги оказался человеком добрым и безобидным, при первой встрече его вид меня порядком напугал. Внешность Игги я описывать не буду, поскольку представление об этом можно получить из его собственных слов. Скажу лишь, что в нем действительно было нечто устрашающее: не вполне мужчина, не вполне мальчик, с головой, забитой мыслями, которые он затруднялся выразить словами. При всем том, как выяснилось, у нас с Игги было немало общего, включая хромоту.
Клянусь Богом, если Он есть, а если Его нет, клянусь просто так. В любом виде клятва приносит облегчение, и я все пытаюсь понять: в чем же тогда разница? Может быть, в том, чтобы после было кого винить. Я могу винить Бога, я могу винить моих маму и папу в том, что они сделали меня таким, а потом умерли, я могу винить кого угодно, всех подряд. Шугера, стариков, весь этот город. Но все равно я остаюсь все тем же Игги. У меня такое чувство, что кто-то должен ответить за… как бы это получше назвать… за дефективно выполненную работу. Кто-то ведь должен понести наказание, взойти на костер или… я не знаю, что еще. Потому что я был неправильно сделан. Я выгляжу так, будто меня составили из частей, предназначенных для других людей. Когда я смотрю на себя в зеркало, я удивляюсь, как эти части вообще удалось соединить. Иногда я думаю, что один лишь Бог мог создать нечто столь нелепое, но порой мне кажется, что ни один приличный бог не позволил бы свершиться такому безобразию. Как бы то ни было, вот он я: все тот же Игги. Изменений нет и не предвидится.
Я встретил твою маму, когда косил траву на лужайке перед ее домом. Она вышла из дверей, увидела меня и спросила:
— Простите, а что вы тут делаете?
Я сказал:
— Что я тут делаю? Кошу траву.
Я забыл, что она только недавно приехала. Я думал, ей уже сказали, что я занимаюсь газонами по всему Эшленду. Когда я вижу где-нибудь заросший газон, я без лишних вопросов привожу его в порядок. Это типа штатной должности. В «Антрекоте» на дальнем конце прилавка стоит кувшин, куда люди бросают монеты, вроде как в копилку. Когда мне требуются наличные, я прихожу и беру, сколько нужно, из кувшина. Эта простая и удобная система была придумана в виде компенсации за мою уродскую никчемность, и меня она вполне устраивала.
Но твоя мама об этом не знала, и, когда она спросила, что я делаю на лужайке, мне пришлось объяснять все с самого начала. При этом я нервничал и заикался, потому что никто прежде не задавал мне таких вопросов, и еще потому, что она была удивительно красивая. Она дослушала мою речь до конца, кивнула и затем указала на клочок земли у почтового ящика — обычный клочок земли, заросший самым обычным клевером. Она попросила меня не скашивать здесь клевер, он ей почему-то нравился и она любила на него смотреть. Я пообещал не трогать этот пятачок и, конечно же, так и сделал.
За разговором о клевере мы провели вместе только минуту, но то была особенная минута, и женщина была особенная — это было вообще самое красивое из всего, что я до тех пор видел на свете. И я подумал: как было бы здорово, если б я мог видеть ее постоянно. Я подумал даже о большем, хотя и знал, что на большее рассчитывать не могу. Поверишь ли, я не мог дождаться, когда подрастет трава на ее лужайке, чтобы у меня был повод снова к ней прийти.
Она носила чудеснейшие летние платья, белые и желтые, с рисунком из голубых и фиолетовых цветов. Очень легкие и воздушные. Иногда она высоко подбирала волосы — «чтобы проветрить шею», по ее словам, — и ей очень шла такая прическа. А когда она позволяла волосам свободно спадать ей на плечи, они струились как волны и сияли как пламя, причем пламя это имело не один, а минимум семь оттенков, которые играли и переливались, сменяя друг друга, — вот такие были у нее волосы. И еще зеленые глаза, и еще улыбка, и еще — извини, не могу не сказать об этом — и еще ее тело. Так уж водится в этом мире: люди созданы для того, чтобы жаждать вещей, которые им недоступны. Ты разве не знал?
Это моя теория. Я всегда мечтал о близости с женщиной. Подростком я брал в постель своего пса Джоджо — он был помесью немецкой овчарки и пойнтера. Я обнимал его, прижимался к нему, и мне было так тепло, особенно в феврале, когда ночи здесь очень холодные. И тогда я воображал, что лежу обнявшись не с собакой, а с другим человеком, с женщиной.
Джоджо умер, когда мне было семнадцать, незадолго до приезда к нам твоей мамы. Его сбила машина. Это сделал Шугер. Несчастный случай, сказал он.
Никогда ему не прощу. Не могу простить.
Я был страшно одинок, когда впервые встретил Люси, но зато после той встречи сердце мое открылось, и оно останется открытым навсегда.
Движения Эла Спигла были замедленны, словно он их загодя распланировал и теперь перед выполнением каждого действия мысленно сверял его с планом. Хотя ему было далеко за шестьдесят, он мог похвастать пышной русой шевелюрой и нестареющим лицом героя телесериалов. Плечистый, белозубый, с обходительными манерами — он мне понравился.
История и традиции аптечного дела весьма занимательны, и прежде чем мы перейдем к разговору о вашей маме, я позволю себе немного отвлечься, раз уж вы мой гость, а мне крайне редко удается побеседовать на эту тему — мои дети давно покинули родное гнездо, тогда как интересы жены ограничены борьбой с пылью и выращиванием элитных помидоров. История эта тем более достойна внимания, что подавляющее большинство людей неверно судит о фармацевтах, почему-то считая нас неудавшимися врачами. Или просто неудачниками. Но кто из этих людей знает, что еще с древнейших времен искусство врачевания предполагало распределение обязанностей между собственно врачом и собирателем целебных трав, поставляющим ему материал для лечения? Таких знатоков единицы. А между тем еще жрецы-врачеватели Египта делились на два разряда — одни навещали больных, а другие оставались в стенах храма и готовили лекарства. Согласитесь, трудно представить себе египетского жреца, третируемого так же, как третируют его нынешних собратьев по профессии. А возьмите Китай. Да без фармацевтов не существовало бы восточной медицины! Теперь взглянем на Запад. Статус аптекаря здесь, и особенно в нашей стране, после Второй мировой войны резко понизился. Бенджамин Франклин — отец американской фармацевтики — по такому случаю наверняка переворачивается в гробу. А вам известно, что в прежние времена аптекари не только продавали, но и сами изготовляли препараты? Да-да, уверяю вас. Примочки, настойки, облатки и тому подобное. Сейчас об этом нет и речи. Мы превратились в банальных продавцов. Тем не менее у нашей профессии было великое прошлое, а это что-нибудь да значит. Я так полагаю. Мне многое известно о людях, которых я обслуживаю. Аптекарям вообще известно гораздо больше, чем об этом догадываются окружающие, — я говорю о маленьких семейных секретах и тщательно оберегаемых тайнах. Кто-то хочет поддерживать себя в норме, а кто-то, напротив, выходит за нормальные рамки — обо всем этом я сужу по наборам покупаемых лекарств. Можно сказать, что аптекарь — это современный вариант древнего знахаря-шамана. Вот почему я горжусь своей профессией. И я могу себе позволить взгляд на других сверху вниз. Или, скорее, это они глядят на меня снизу вверх.