— Так вроде обменяли наш коммунизм на ихнюю Олимпиаду, так что коммунизм теперь в Греции. Вы что, не знали? — схохмил Сапрыкин.
— И еще такой вопросик, малыш, — отдышавшись, проговорила тетка. — А даже если б ты знал, что случится с мамой, ты отказался бы от собственной жизни? Жил бы, как паинька, при ней, чтобы уберечь ее от этого шага? Нет.
— Да, — сказал Николай.
— Да что ты говоришь, Поля?! — перебила ее Наталья. — Какая ты, в самом деле, причем тут полезно-бесполезно?
— Я знаю, что говорю! — взорвалась Полина. — Это же один корень — что он, что Надежда, что Серафима Никифоровна — одного поля ягоды. Самовоспро… Самовоспроизводящиеся эгоисты, вот кто. Это не упрек, просто они такие. Они быстрее срываются. Им тяжелее дается понимание того, что жизнь больше нас и подвластна нам лишь отчасти, и нам никогда не овладеть ею, понимаете, во всей полноте, хотя бы потому, что не нами она началась и не нами кончится… Это все очень такие нормальные, первичные ощущения для обывателей вроде меня, а для эгоиста это высшая математика. И если он не вполне овладел этой высшей математиков, он, как говорится, в тяготах уязвим весьма. «Возлюби ближнего своего как самого себя», — тоже ведь сверхзадача, до конца не постижимая и не выполнимая, верно? Но зато, когда человеку совсем худо, когда все покатится в тартарары, в руках останется ниточка, чтобы вернуться к жизни, вернуть себе силы, по крайней мере, душевные, радость бытия — все можно вернуть, все вернется, если начать не с распоряжения жизнью по собственному хотению, а с того, что, ничего уже для себя не желая, жить ради ближних своих и дальних, ради самой жизни как бесценного, безусловного дара. Разве не так?
— Так, — согласилась Наталья.
— Да ты, Полина Ивановна, никак сама за себя тост сказала! — весело изумился Сапрыкин и потянулся за рюмкой. — Ну и правильно. За тебя, умница, — хорошо говоришь!
— Сапрыкин, я тебя изгоню! — вознегодовала Полина, возбужденная собственным красноречием, и — осеклась, напоровшись на неподвижный, налитый слезами взгляд Николая.
— У тебя нет никакого права осуждать ее, — проговорил он с дрожью с голосе. — Как ты можешь осуждать ее, когда она на такое пошла, Поля! Ты же знаешь, как она мучилась, как любила жизнь, какая веселая была до болезни, неужели тебе не жаль ее, Поля?! Какие пустые твои слова, если тебе не жаль! Она ведь давно уже ничего не хотела сверху, ты же знаешь, только самого простого — здоровья, работы, ничего сверху, и того у нее не было! Даже золотого колечка! Она как-то пожаловалась: «Как я хочу хоть маленькое, но золотое колечко, у меня в жизни не было ничего золотого». И это она, понимаете, она, которой всегда было плевать на это! Я подумал тогда, что обязательно подарю ей это колечко несчастное, с первой же получки, и так и не подарил! — Слезы брызнули из глаз, он зарыдал навзрыд и заголосил: — Так что даже колечка у нее не было в жизни, Поля, это ты понимаешь? А я совсем, совсем уже свыкся, что с первой получки, и так и не подарил! А она не дождалась, не захотела ждать больше! Ей уже не надо, понимаешь? Не на-до!!!
Теплая Натальина ладонь легла ему на плечо, но было поздно — настойка растопила внутри все переборки, душа потекла, он ревел, не помня себя, орал, чтоб не трогали маму, потом убежал в прихожую-кухоньку и там отрыдался, зарывшись лицом в висящие на вешалке шубы, — коварная настойка была у тетки. Где-то над ним, в вышине, беззвучно плакала мамочка, по лицу ее текли слезы, и не было, не было ее на свете, он остался один.
Потом он сходил в нужник, на морозец, на обратном пути черпанул пригоршней снег из сугроба, обтер лицо и, глядя на звезды, мерцавшие поверх заснеженных яблонь, пожалился:
— Господи, что ты с собой сделала?
И опять заплакал.
— …Зато теперь я спокойна, — призналась тетка, когда они уходили. — В нашем деле главное — вовремя отрыдаться. Кто выплакался от души, тот все выдюжит, это закон.
— Инженер человеческих душ, — прокомментировал Сапрыкин, подавая руку и подмигивая Николаю. — Держись, Колян.
Все столпились в прихожей, Николай ошарашенно кивал и ждал, когда женщины наговорятся. Наконец вышли, пошли сквозь сад вдоль насыпи, по краю холодного, бьющего в полотно голубоватого света — Николай, пошатываясь, впереди, Наталья следом. В себе он ощущал только ночь, она перетекала в завтра и послезавтра, сгущаясь за послезавтра враждебной, непроницаемой мглой. Он был человек конченый. Тут — они подошли к месту, куда мать носила букетики — из-за спины с ревом выстрелил товарняк, загрохотал прямо по головам, по головам, по головам, насыщая воздух беспокойным электричеством. Николай сомнамбулой полез на насыпь, проламывая грязный наст и проваливаясь в снег по колено, — Наталья вцепилась ему в рукав, опрокинула в черный снег и заорала:
— Ты куда?! С ума сошел?
— Я не хочу жить, Наташка, — забормотал он, но она и слушать не стала:
— А ну, вставай!
— Отстань! — заорал он, озлясь; Наталья заплакала, села в снег и вцепилась двумя руками в ворот его дубленки.
— Я устала, Колька, ты слышишь, устала, пожалей меня! Вы мне всю душу вымотали, Калмыковы, я не могу больше, я хочу покоя от вас, покоя! По-хорошему тебя прошу — встань, слышишь, вставай, гад, не то сама придушу, своими руками! Вставай, тебе говорят!
Она кричала, перекрывая грохот товарняка, и с таким остервенением трясла Николая за ворот, что он опешил, обиделся и несколько даже протрезвел от обиды.
Товарняк проскочил, смыкая, подобно застежке-молнии, верхние и нижние Грачи в единое ночное пространство. Высморкавшись, Наталья сказала:
— Пить надо меньше. Давай, вставай. Я обещала привести тебя домой и приведу, а там как знаешь.
— Ладно, — сказал он отчужденно. — Сейчас.
6
Утром, еще затемно, Николай с теткиным списком дел отправился в город, долго ждал трамвая на привокзальной площади, потом плюнул, пошел на стоянку такси и за три рубля взял мотор, хотя до дома не набивало и двух. Денег при нем было как никогда — почти четыреста рублей; можно было позволить себе не торговаться с таксистами, смотревшими сквозь клиентов бессонными пустыми глазами.
Дома, стиснув зубы, он принялся за уборку: расставил в туалете все по местам, отвязал от крестовины сливной трубы лопнувший поясок, завернул его вместе с мамиными шлепанцами в газету и спрятал в шкаф. Уборка заняла минут пятнадцать, и еще с полчаса он до снежной белизны надраивал раковину, унитаз, ванну, тер пол и кафель, пока туалет не засиял холодно и торжественно, как фамильный склеп. Затем, собрав последнюю передачу маме — парадное платье, туфли, колготки, комплект нижнего белья, а, подумав, и шелковую французскую косынку, — упаковал все это в сумку-авоську и поехал в Госпитальный переулок, в морг второй городской больницы.
Морг оказался пузатенькой, с прорубленными квадратными окнами часовенкой на отшибе больничного, бывшего госпитального двора. Из заснеженных колокольных глазниц, с оледеневших карнизов свисали кривые, голенькие березки. Взойдя на крыльцо, оплывшее желтой наледью, Николай рванул на себя дверь и оказался в тесной приемной, оклеенной плакатиками Минздрава о профилактике гриппа. В приемную выходили две двери. На одной висела табличка «Патологоанатом», ниже — «Прием родственников с 14 до 17 час.»; другую, с врезанным фанерным оконцем для передач, украшало традиционное «Посторонним вход запрещен» и другое, очень даже своеобразное объявление: «Передавать санитарам деньги и спиртные напитки строго запрещается». Надо же, удивился Николай, с содроганием представив себе бессловесных, до скотства замордованных червонцами и коньяком санитаров. Поразмыслив, он порылся в наплечной сумке, нашел чистый конверт, вложил червонец, написал на конверте фамилию мамы и засунул его в авоську с одеждой. Другой червонец, памятуя теткины наставления, вложил в собственный паспорт, после чего постучался к патологоанатому.
— Можно? — спросил он, открывая дверь.
— Нельзя, — ответил из-за стола сухощавый, жилистый мужчина в халате и докторской шапочке, курящий и стремительно что-то пишущий одновременно. — Закройте дверь и прочтите, что там написано.
Николай сбивчиво затараторил, что ему нужна справка и непременно с утра, и так-таки всучил паспорт сухощавому, который автоматически открыл его и подхватил предательски выпорхнувший червонец.
— Это что, взятка?
Николай, мгновенно вспотев, тупо продолжал твердить про справку сейчас.
— Эх, чудо, — снисходительно сказал сухощавый, возвращая Николаю паспорт вместе с червонцем, — кто ж врачу-патологоанатому, да еще с утра, дает взятку деньгами? С утра дают взятку коньяком, запомни. Днем — водкой, вечером — спиртом, ночью — портвейном. А деньги, это вообще не по нашей части. Ладно, не пугайтесь. Приходите после обеда, как все нормальные люди, будет вам справка. Как фамилия?