— Но долго так продолжаться не может, — сказал Джозеф. — Если дело затянется, они в конце концов поймут, что им нечего бояться. И тогда в одно прекрасное утро жди высадки.
Тристано потеребил себя за ухо и задумался.
— Арбогаст как будто говорил о каком-то складе оружия.
— Да нет тут никакого склада, — сказал Джозеф.
— Мы уже все обшарили, островок-то крошечный. Он все еще ищет, но, по-моему, шансов ноль.
— Какой такой склад оружия? — спросил Кейн.
Тристано взглянул на него, но ничего не ответил.
— Тридцать три, — произнес голос.
— Как у вас, продвигается?
— Продвигается, но вы же знаете, что это непросто, — сказал Кейн.
— Откуда мне знать, — буркнул Тристано.
— Дело не всегда идет так быстро, как хотелось бы.
Они на минуту смолкли. Тристано прибавил звук и нагнулся к микрофону.
— А вы прибавьте скорость.
— Шестнадцать, — произнес голос.
— Я стараюсь как могу, — сказал Кейн.
— Теперь все зависит от вас.
— Знаю.
— Четыре, — произнес голос.
Тристано приложил палец к губам.
— Ноль, — произнес голос. — Xerox.
— Xerox, — ответил Тристано.
Звук слегка поплыл, мембрана громкоговорителя вздрогнула от потрескиваний, затем раздался другой голос, такой же синтетический, как первый, но другого тона, словно его создала другая машина.
— Alsthom Harmony Pennaroya, — произнес он. — Ferodo Pennaroya.
Тристано покривился.
— Bic Pennaroya, — ответил он. — Alsthom Bic Harmony. Ferodo Petrofina.
Голос на другом конце зазвучал настойчивее.
— Harmony Pennaroya, — отчеканил он. — Bic Petrofina, Harmony Ferodo, Xerox.
— Xerox, — сказал Тристано.
И выключил аппарат.
— Они недовольны, — расшифровал он, — они думали, что все уже на мази. Когда вы собираетесь кончить?
— Да он ни хрена не делает с утра до ночи, — возмущенно вскричал Джозеф, — ему на все плевать. Он целые дни развлекается со своим паззлом. Ему говорят про Рассела, а ему наплевать. Ему на все плевать.
— Но мне нужно время, — вяло запротестовал изобретатель, — некоторые реакции протекают крайне медленно, у них очень долгий цикл. А последний опыт истощил батарейки периферической системы, теперь нужно ждать, когда они перезарядятся. И у меня под рукой нет кое-чего из нужных материалов.
— Это ваши проблемы, — отрезал Тристано, — но советую поторапливаться. Когда вы закончите работу, нам нечего будет опасаться со стороны Гутмана. А насчет Рассела — не берите в голову, Карье пришлет нам людей. Все будет тип-топ. Задержка только за вами.
— Да я и не беру в голову, я совершенно не боюсь, — ответил Кейн, но в его голосе прозвучала легкая озабоченность: можно было подумать, что он все же чуточку побаивается.
На самом деле он совершенно не боялся, просто в этот момент он наконец отыскал главный фрагмент, позволивший ему закончить люстру из красной меди, свисавшую с потолка галереи в паззле, и ликовал по этому поводу.
Рене Карье был низкорослым пузатым человечком с грустным лицом и плешивой головой. В данный момент он рассеянно просматривал пятую главу социологического исследования Георга Зиммеля в первом издании 1908 года (издательство «Дункер и Гумблот»). Поскольку он слабо знал немецкий, его взгляд частенько застревал на незнакомых словах, зажигаясь при этом странным блеском, признаком интеллектуального усилия, словно он мысленно сдвигал крупный булыжник, мешавший ему идти дальше.
Услышав звонок в дверь, Рене Карье захлопнул книгу, заложив ее пальцем, приглушил радио, выбрался из кресла и пересек квартиру. Отворив дверь, он оказался лицом к лицу с Тео Селмером.
Тео Селмер, напротив, с самых юных лет выказывал необыкновенные способности к иностранным языкам. Упорно работая в этом направлении, он стал по достижении зрелого возраста переводчиком-синхронистом в ООН, где, сидя в тесном боксе, переводил одним то, что говорили другие. Для этого у него имелись: микрофон, блокнот и шлем с наушниками.
В Нью-Йорке Селмер вел спокойный, размеренный образ жизни; он мало с кем дружил и редко появлялся на людях. Время от времени он проводил несколько часов в тире Берковица, где для стрельбы из пистолета была переоборудована подземная стоянка. Там у него тоже был свой бокс — подобие длинного узкого коридорчика, в глубине которого возвышалась деревянная мишень в виде человеческой фигуры с красным кружком на месте сердца. В каждом боксе имелись вешалка, стенной шкафчик и высокий табурет, а еще шлем с плотными наушниками, который стрелки надевали, чтобы не оглохнуть. Селмер никогда им не пользовался.
Завсегдатаи тира брали оружие напрокат здесь же, в тире; его приносили могучие невозмутимые парни, облаченные в просторные желтые синтетические блузы с черным лейблом Berkowitz на спине, сделанным в стиле рекламы кока-колы. Они же снабжали стрелков пулями, неторопливо подправляли охрипшие револьверы и ружья, заменяли растерзанные мишени, вели наблюдение за шкафчиками, где некоторые клиенты прятали джин, и выводили прочь тех напившихся посетителей, которым иногда, к концу вечера, приходила в голову богатая мысль пострелять во все стороны.
Тео Селмер не брал оружие напрокат. У него имелось свое — автоматический пистолет Llama модели Standard и револьвер Rossi, никелированный и довольно легкий. Хотя у него не было разрешения на ношение оружия, он иногда таскал один из этих стволов во внутреннем кармане куртки, который укрепил с помощью нейлоновой лески. В принципе, Берковиц запрещал пользоваться личным оружием; это запрещение, напечатанное мелкими буковками, было вывешено на дверце каждого бокса. Но Селмер был хорошо знаком с Берковицем. Тот более или менее регулярно получал газеты, напечатанные кириллицей на серой бумаге скверного качества; их присылали ему разные организации беженцев. Поскольку он сильно подзабыл родной язык, Селмер помогал ему переводить новости из страны, о которой Берковиц сохранил не больше полудюжины смутных воспоминаний, как хороших, так и плохих.
Остальное время Селмер проводил либо у себя дома, валяясь на кровати и изучая очередной иностранный язык, либо вне дома, изредка заходя в бар или в кино. Все это длилось уже четыре года, а ему самому стукнуло уже тридцать два, и он чувствовал, как им постепенно завладевает скука.
На исходе четвертого года, прожитого в Нью-Йорке, он начал ощущать непонятную усталость, легко впадать в раздражение и еще легче — в ненависть. Одновременно он заметил, что с некоторого времени никогда не дает промашки в цель, и это сильно удивило его, так как он всегда считал себя весьма посредственным стрелком и не надеялся достичь столь выдающихся результатов. Привыкнув переводить любые виды знаков, он истолковал этот как тревожный, хотя еще и туманный.
В свое последнее рабочее утро Селмер вошел в бокс для синхронистов, положил перед собой хот-дог в бумажном пакете, нацепил наушники, включил микрофон и начал переводить.
Сначала выступил представитель Южно-Африканской Республики, чье лицо Селмер разглядывал на экране внутреннего телевизора с легким отвращением. Это был паяц с мертвенно-бледным личиком и кривыми зубами, он рассуждал об апартеиде и уверял, что, с его точки зрения, апартеид не так уж плох. Его сменил лысый представитель Швеции — этот объявил, что, с его точки зрения, апартеид не так уж и хорош. Селмер переводил их, как всегда, впуская слова в уши и выпуская изо рта на другом языке, стараясь допускать минимум искажений и иносказаний и работая чисто механически, как водитель, прислушивающийся к мотору своей машины. Он следил за дебатами с тоскливой скукой, как будто наблюдал за двумя чемпионами пинг-понга, равными по силе, а потому ведущими нескончаемый бой.
И вдруг, сам не зная как и почему, он бросил свое занятие: прекратил переводить, работать, функционировать, забуксовал, забастовал, протянул руку и вынул из пакета хот-дог.
Он даже не снял наушники и не выключил микрофон, он просто ел. Сидевшие в зале франкоговорящие депутаты, которым адресовался его перевод, наверняка уже обеспокоились этой неожиданной паузой: до них долетало только громкое невозмутимое чавканье. Селмер представил себе, как они завертелись в своих креслах, обмениваясь меж собой недоуменными знаками, призывая на помощь служителей и судорожно теребя личинки наушников.
Покончив с хот-догом, Селмер облизал пальцы. Затем взял пустой бумажный пакет, надул его, крепко закрутил верх, поднес к микрофону, зажмурился, глубоко вздохнул и резко ударил по пакету. Раздался взрыв, франкофоны в зале вздрогнули и единодушно (на сей раз) завопили, гримасничая от боли и зажимая контуженные уши. Селмер встал и скинул с себя опостылевшую сбрую. Когда начальник переводческого корпуса ворвался в бокс, там уже никого не было; на столе остались лишь крошки да шлепки горчицы.
Селмер провел весь день у Берковица, пронзая сердца мишеней и опьяняясь громовыми раскатами своего Rossi, которые метались гулким эхом между низким потолком и шероховатыми бетонными стенами тира. Потом он вернулся домой и принял душ.