Действительно, трудно себе представить, какого рода узы связывали Арама с этим странным юношей, выходцем из Луизианы, который после громких успехов — его памятные появления в Париже, в кафе «Режанс», столь лестные победы вроде одержанных над Андерсеном, приехавшим специально из Бреслау, победы, которые могли бы ему обеспечить первое место, если бы не выходки и проволочки Говарда Стаунтона, который стремился избежать решающего испытания, — внезапно отошел от шахмат и закончил свое существование в Новом Орлеане, где тщетно пытался сделать карьеру адвоката и все больше и больше замыкался в своем психозе. Найден в ванне мертвым. Странный гигант, постепенно уменьшившийся в размерах и мало-помалу принявший свой истинный рост: метр шестьдесят. Однако какое воспоминание, какая легенда…
Часто встречаешь у некоторых шахматных обозревателей суждение, что в наши дни его техника была бы устаревшей и что нынешние гроссмейстеры его непременно бы побивали. Странное, как нам кажется, мнение, если учесть, что гений всегда находится впереди коллектива и эпохи, является предвосхищением, трансцендентностью, провозвестником и что, усвоив, подобно своим соперникам, все новшества современной техники игры, Морфи и сегодня сохранил бы за собой эту привилегию.
И все же нам было бы легче понять Арама Мансура, если бы он выбрал в качестве своего наставника теоретика вроде Стейница, который, как показывает название его книги, является настоящим пионером современных шахмат. Однако ему недостает ауры и загадочности судьбы. Того иррационального измерения, которое как раз в высшей степени присуще такому персонажу, как Морфи. А кроме того, у Стейница был слишком уж запущенный вид: на пиджаке пятна, борода всклокочена; да и кончил он слишком жалко. В 1900 году сторожем в Нью-Йорке. И это доказывает, что ни богатство, ни рок никогда друг у друга его не оспаривали. Его судьба весьма непохожа на судьбы детей удачи, чье существование напоминает большую параболу, которая позволяет им свободно проявлять свои противоречия.
Связь между дарованием и психозом долгое время оставалась у Морфи незаметной. Трудно было также распознать и то, что в его психозе восходило к некоторым буржуазным предрассудкам — его отец был судьей, а сам Морфи хотел бы стать признанным законоведом, — к предрассудкам, которые во времена кринолинов и дяди Тома были свойственны той новоорлеанской среде, в которой он жил. Следует сказать, что внешне Мансур нам кажется абсолютной противоположностью того Морфи, каким мы себе его представляем, симпатичного и слегка женоподобного. Высокий, крепкого телосложения, чуть располневший к сорока годам, он нисколько не волновался перед публикой, тогда как Морфи всегда был сама хрупкость, — это хорошо видно на фотографии, где он стоит под белым зонтом перед узорчатой решеткой балкона «Вьё-Карре», — болезненно беспокойный и подозрительный, боящийся толпы, даже когда она с триумфом несет его к нему в отель, как это произошло после восьми партий, сыгранных одновременно вслепую в кафе «Режанс». Наконец, он был настолько мал ростом, что для того, чтобы выглядеть нормально за столом, ему под ягодицы приходилось подкладывать толстые книги.
Если во всем этом контрапункте и улавливается совпадение количества слогов и заглавной буквы в их фамилиях: Морфи — Мансур, тем не менее единая фрейдовская схема к ним неприменима. Что касается первого, то здесь можно говорить о модели «убийства отца», в частности Стаунтона. Зато кто бы осмелился утверждать, что Арам Мансур испытывал нечто подобное в отношении старого Тобиаса, чей образ был скорее благотворным и нисколько не давил на его психику? Кроме того, он вроде бы не страдал ни от каких нерешенных проблем полового созревания и не имел впоследствии в жизни никаких заметных неудач. Его отход от шахмат не был связан ни с какими аномалиями в поведении. Он просто занялся другим делом, и с тех пор Королевская Игра уже больше его не занимала. Он отстранился, но без огорчения, без сожаления и травмы на всю оставшуюся жизнь. Полное отрешение. В этом его случай совершенно не похож на случай Морфи.
Можно ли здесь говорить о «метемпсихозе», об изменении личности на протяжении земного существования одного и того же человека? Я не буду пытаться ответить на этот вопрос. Однако, по-видимому, он не является первым в своей категории людей, который мечтал родиться вновь, другим человеком, сменившим судьбу, среду обитания, отмытым, очищенным от приклеившейся к нему репутации.
Во всем этом деле вызывает симпатию естественность его поведения, отсутствие высших мотиваций, с помощью которых он попытался бы примирить тех, кто возлагал на него свои надежды, с этим отречением, с этой предосудительной изменой божественной Каиссе.[14]
Тем не менее, несмотря на то, что характеры и темпераменты этих двух людей до такой степени отличаются один от другого, Арам всегда сохранял верность памяти Пола Морфи, и даже тогда, когда шахматы уже не играли в его жизни никакой роли. А подтверждает это тот факт, что он сохранил практически до конца — он, до ужаса боявшийся вещей, которые хранят в каком-нибудь углу или возят с собой: сам он никогда и ничего с собой не возил, — тот факт, что он сохранил набросок, сделанный с натуры, — или же эстамп, выполненный по наброску, — относящийся к периоду пребывания Морфи в Париже, эпохе его самого яркого триумфа, когда он действительно был одним из львов парижского общества. Этот рисунок, который не воспроизводился, насколько мне известно, ни в одной монографии, запечатлел знаменитую партию, сыгранную Морфи с герцогом Брауншвейгским в ложе последнего в Опере. Картинка несколько в духе Гофмана. Во всяком случае Арам, который всегда избегал обременять себя какими-либо вещами, сохранил этот рисунок, как если бы эта историческая сцена была одним из самых памятных моментов его собственного прошлого. И никаких других предметов в память о собственной чемпионской карьере.
Словно среди стольких сознательно вычеркнутых фигур, оставивших след в его шахматной истории, этот американец, с которым он никогда не встречался, умерший в 1884 году, тогда как сам он родился в 1927 году, был одним из образов его юности. И эта сцена в театральной ложе в обрамлении скрипичных струн и хрусталя жирандолей, несомненно, имела в его глазах какой-то символический смысл, что-то нереальное и немного призрачное.
Последний пункт, на который следует обратить внимание и который, очевидно, является не просто совпадением: Морфи умер в сорок семь лет. К этому же возрасту приближался и Арам Мансур. Стало быть, на эту партию, которая их роднит, не посягая на их самобытность, он затратил столько же времени, сколько и его потусторонний партнер.
Мне кажется, что я сообщил практически все, что о нем известно. По крайней мере, те факты, которые никто не в состоянии оспорить. Остается сам человек, упрятанный в глубинах собственного тайника. Истинный Мансур, которого зовут не Мансур. Индивид, который, вероятно, никогда не знал и мог лишь догадываться, кто были его родители. Человек, чуждый всякой журналистской мешанине, всяким апостериорным вычислениям и сопоставлениям фактов, всем витийствующим анализам, в том числе и моему собственному.
Всего лишь несколько точек соприкосновения, всего лишь несколько внешних ориентиров. Рассказ о них короткий. Резюмирую. Ребенок, найденный в гостиничной комнате. Кто может это удостоверить?.. Потом мы встречаем его в обществе какого-то иллюзиониста из Вюртемберга, демонстрировавшего свое искусство в отелях, который, будучи большим специалистом по части совращения служанок, закончил посему свое существование в Реджо, заколотый кинжалом. До этого в Баден-Бадене состоялась удивительная шахматная партия с Тобиасом в причудливом морском будуаре, освещенном такими же свечами, что и ложа герцога Брауншвейгского. Потом приезд в Нью-Йорк, car wash,[15] продажа газет, работа сторожа в паркингах… весь набор мелких профессий иммигранта. Ограничимся этим перечнем и подведем итог нашему резюме. Нам так и не удалось получить более полную информацию об этом человеке, имя которого знал весь мир. Неизвестный, жизненный путь которого — несколько неожиданно — остановился в Египте, как на барельефе, созданном тысячелетия назад, чтобы сопровождать души, отправляющиеся в страну мертвых.
Что намеревался он там делать? Вопрос остается открытым. Его жизнь превратилась в сплошной календарь отъездов и прибытий. Во всяком случае, его история завершается именно на этом, во время той памятной охоты, и рассказ обрывается, не будучи доведенным до конца.
Однако, как Морфи и некоторым другим, ему суждено было остаться в памяти. Хотя бы благодаря скандалу, неодобрению, благодаря упрекам, которые всегда будут раздаваться в его адрес за то, что он сбросил перчатку до окончания битвы. Можно подумать, что лишь такие, получившие широкий резонанс загадки дают возможность совершать подобные открытия. Но этого аспекта проблемы я предпочту не касаться.