Она приняла этот взгляд и прочитала его, поднося к губам стакан, а потом с покоряющей нежностью говорила «да», допивая остатки вина, говорила «да» и «пусть это будет поскорее, пусть не слишком тянется время». А после, обернувшись к чилийцам, повторила, что оба они — просто болваны. Один из них, добродушный Гонсало, вечно просил меня спеть болеро «Семь ножевых ударов», только это болеро, одно-единственное, будто в какую-то пору его жизни, может, еще в детстве, оно запало ему в сердце, будто ему вживили в душу, в кожу это болеро и вот здесь, у пианино, у него хоть на время пропадало некое чувство вины... Потому что, говори не говори, а что-то его мучило, точило, грызло, как червь, что-то мешало, как тина, как глухая чернота.
Теперь послушай меня, Хавьер... Послушай меня, пока ты сидишь за пианино и вдохновенно, с полной отдачей заряжаешь жизнью клавиши и пока твой смех радует бездельников, этих праздных певцов, которые из вечера в вечер усаживаются вокруг пианино, чтобы отдать себя музыке и алкоголю, послушай меня, Хавьер, ведь не зря ты плачешь, глядя мне в глаза, ты же мой брат, мой верный товарищ во всех играх и проделках нашего детства... А у нас на двоих столько этого детства, столько этой реки и апельсиновых рощ, столько живых воспоминаний, которым никуда не деться с твоих страниц, да, у нас на двоих столько всего дорогого, и пусть все это навсегда останется в твоих дьявольских глазах. Я знаю, Хавьер, ты заплачешь. «Ты заплачешь, заплачешь, когда я уйду...» Так и поется в одном из самых любимых твоих болеро.
Разумеется, они оба ничего не знали — ни Хулио, ни Пати. Откуда им знать, что я отказался участвовать в игре совсем из-за другого. Хм, не очень-то звучит это «совсем из-за другого». Ну что, спрашивается, может быть «совсем другим» по отношению к морю? Небо, что ли? (А что, собственно, можно противопоставить морю?) Лучше сказать, это было совсем по другой причине, которая не имеет ничего общего с той, которая заставляла меня всячески досаждать им. Не стану отрицать, что дом, где мы собирались, где решили расслабиться, был прямо как в кино: патио с тремя фонарями, отбрасывающими оранжевый свет, бассейн с уютными кабинками и подогретой водой, который так и звал к невесть каким акватическим и лунатическим оргиям, раскаленная докрасна решетка над жаркими углями, где сочились кровью куски отменного мяса, а еще луна и вдобавок отсутствие Боба, черного как уголь супруга Пати, который уехал на Рождество к своим в Лос-Анджелес, и отсутствие Лусии, жены Хулио, которой вдруг вздумалось навестить родителей, не помню, то ли в Аргентине, то ли в Уругвае, и, наконец, отсутствие Берты, моей собственной... кого, жены? Нет, она не жена, мы никогда не были женаты. Любовница? Нет, мы уже давно не скрываем нашу связь. Невеста? Какая невеста, если мы живем под одной крышей и спим на одних простынях. Вот ее отсутствие не было столь понятным и оправданным, поскольку Берта не уехала к кому-то в гости, не захотела побывать, допустим, в местах своего детства, нет, я лучше приведу ее собственные слова: она решила жить по-настоящему, вздохнуть свободно, избавиться наконец от стирки носков, от моего дыхания, отдававшего винным перегаром по ночам, от... словом, от всего сразу, от бесконечных забот, от всего этого дерьма и поездить немного безо всякой цели, увидеть другие края, что ж, прекрасно, она права, значит, не зря и вовремя получила денежки, можно и развлечься, я лично только рад. Нет, не рад, что останусь один, рад, что она сможет побродить по тем местам, где я все исходил вдоль и поперек, где когда-то стер не одну пару подошв, а она сейчас гуляла именно по Парижу, наверняка, как Мага[18], гуляла по Левому берегу в поисках меня былых лет. В поисках меня? Ну да ладно, я хочу лишь сказать, что мы, все трое, были совершенно одинокими: и Хулио, и Пати, и я, но каждый — по-своему, в силу своих обстоятельств, однако, добавлю, что я был более одиноким, чем все, необратимо одиноким, и мне, разумеется, было предначертано судьбой испортить им праздник, загубить многообещающую ночь, сорвать их планы. Ни Пати, ни Хулио вовсе не обязаны были знать — откуда? — что мне сказал доктор, он мой родной брат. Да пропади оно все, и это небо, и ночь, все подряд, ведь хуже всего, что Берта даже не представляет, что дело — дрянь и со мной случилось такое, что сорвет ее радужные планы. Да, все побоку, потому что это, что случилось называется РАК... Ну чего там, думай не думай, а РАК. Прописными буквами и с пафосом.
И раз такое дело, Хавьер, значит, пока твои пальцы, как бы танцуя, дарят всем столько радости, я, с твоего позволения, буду смотреть только на тебя, буду смотреть так, «будто у нас последняя ночь...»[19] Хорошо? Смотреть, будто я тебя теряю и, уходя навсегда, за грань Времени, за грань человеческой нежности, хочу унести с собой самое дорогое — твой взгляд одержимого демона, беспредельную власть твоих глаз, ласковых и губительных, твой теплый и горький смех, который уплывет за пределы добра и зла... Мне ли не знать, что, когда я, сидя вот здесь, облокотившись на «хвост» пианино, подмигну дружески этой старухе (как ее имя-то?), ну этой «Катари», и скажу «Ола!» Усачу, и помахаю рукой чилийцу, кивну всем, кто в эти дни, да нет, в эти недели лепил мои вечера, как умелый скульптор, когда я скажу это всем печалью моих потерянных глаз, ты выдержишь удар, и твоя музыка станет еще проникновеннее, еще глубже и ярче, и ты почувствуешь, что в горле застрял ком, и заплачешь, Хавьер, заплачешь без слез, без надрыва, заплачешь, как собака, потому что увидишь, Хавьер, что от тебя уходит, как бы это выразиться, уходит половина, если не больше, твоей собственной жизни. Разве нет? Разве мы не родные братья?!
Словом, повторяю: обстановка интимная, в доме тепло, на раскаленной решетке сочное мясо, отличное испанское вино «Ла-Риоха», фантасмагорические огни, кровати там и тут, впереди целая ночь, волшебные звуки Пьяццолы[20]... Но ведь чера утром я был на приеме у врача, и, следовательно, я не мог не быть в этом действе паршивой овцой.
— Ночевать будем здесь, хорошо? — сказал Хулио.
— Нет, — возразил я поспешно, — мне нравится спать в собственной постели.
— Да брось... — начал было Хулио.
— Лично я останусь с удовольствием. — Пати встала с кресла-качалки, прошлась, как бы танцуя, вокруг решетки и повторила с явным вызовом:
— Я очень хочу остаться.
— Но я хочу, чтобы мы все остались, — сказал Хулио.
И поскольку в эти минуты в музыку Пьяццолы влилась чистая мелодия танго Анибаля Троило[21], прелестная Пати двинулась в танце ко мне, подняла меня с кресла и заставила танцевать. Конечно, Хавьер, я бы не стал, если б не танго.
Его Величество танго, само естество танго, «Танцующие горестные мысли»[22], нечто пронзительное, щемящее, Хавьер, плачущее, метафизика на грани пошлости. Вот вроде бы в тебя взяли и всадили все, что было твоей жизнью, и все, что будет твоей смертью, какой-то магнит, то, что не под силу отвергнуть, этот обжигающий исступленный призыв, может, последний, к полной, абсолютной отдаче, понимаешь, Хавьер, только не смотри на меня так, ведь если кто в этом поганом мире меня понимает, так это ты... Словом, я покорился сладострастию танго, глубинному, роковому, медлительному, тоскующему, и не потому, что это танго, Хавьер, а потому, что оно — последнее, понимаешь? Я уверен, сейчас, когда твои пальцы пронизывают электрическим током мелодию «Дорожки в тропиках», пущенные тобой стрелы увлекают тебя туда, где мне нет места, в те пределы, откуда ты вправе сказать, что плевал на мой РАК, ибо то, что с тобой происходит, в тысячу раз хуже, да чего там — ты вправе сказать, что по сути мне повезло, и пока моя Берта, вполне возможно, разгуливает по набережной Сены или извивается на узкой продавленной кровати в Сен-Мишеле и пока еще не самый край, я смотрю тебе в глаза, а ты отвечаешь мне взглядом, зная, что «ветер, летящий с моря», рассказывает мне о моем и твоем, о нашем детстве, о наших чудесных открытиях, о том, как мы воровали апельсины на другом берегу реки, как взбирались на холм, чтобы запустить змея и подглядеть за блядушками, как швыряли камнями в дурачка Мануэля, который ходил в высоких кожаных сапогах, о белокурой Химене, которая играла бетховенскую «Элизу» под стук дождя, ударявшего по оцинкованной крыше... Но ты уже знаешь, посмотри на меня! Я не хочу, не хочу, а надежд никаких, и «мое больное тело уже не в силах жить...». Не знаю, понимаешь ли ты меня, Хавьер, я же всегда был с приветом. Ну не смешно? Я, бабник, безрассудный кобелина, танцую, стиснув в объятиях Пати, и вдруг так решительно:
— Нет, не останусь.
- Но мы же устали, — говорит она, — и много выпили, а в доме столько постелей...
И было, могло быть, было бы — давай поиграем с глаголами — нечто вроде карнавальной ночи: шум, струйки пота, броские цвета, вино рекой, маски, но тот, кто ведет партнершу, подчиняясь ритму танго, сжимается, точно от сильных уколов, поскольку доктор вчера утром сказал, что дело дрянь, что это — РАК, не Близнецы, не Козерог, а самый настоящий РАК, расположился себе в золотой короне вот здесь, в печени, в этом чертовом органе, который никогда не восстанавливается.