Он, кстати, теперь сто очков вперед мог дать любой, самой ретивой машинистке.
Однажды я спросил его — с четверть часа тому новоиспеченный лист сошел с машинки, — как сам он может объяснить то, что с ним произошло.
— Ты ведь был ужасен, — я ему напомнил, — ты был кошмарен. Г-споди, ты был из рук вон.
— Даже не знаю, — он сказал с той размаянностью, которая всегда им овладевала после тех изумительных восшествий на чердак, — даже не знаю, разве же я настолько был плох?
— Ну хорошо, ну неважно, предположим, что не настолько, — сказал я (в свете того, что сейчас держал в руке, уже не вполне доверяясь собственной памяти), — но это! Это! — И как победным знаменем помахал изумительной страницей. — Как ты это объясняешь, после того, что ты собой представлял?
Он осиял меня широкой темнозубой улыбкой и от души пнул в лодыжку.
— Это плагиат.
— Да ладно, ну хватит тебе.
— Это параноидальный плагиат, — прибавил он готовно, — плагиат парии, — признайся, Эдмунд, не любишь ты буквы П, в жизни не любил и теперь уж в жизни не полюбишь.
— Например, — сказал я, — ты этим больше не занимаешься.
— Чем? — он провел сигаретой по зубам и зевнул. — Я ж по-прежнему парю, правда? Не переливая из пустого в порожнее, без парентез, пудреных париков и парафов.
— Да-да, вот именно. Больше не напихиваешь неуместных слов в каждую строку.
— Да, что было, то прошло. Жалко, конечно, мой словарь практически весь закончился.
— Нет, каким же образом? — не унимался я.
— Использовал я его, вот каким образом. Я его прикончил.
— Ах, оставь. Я вот ведь что хочу понять: почему ты так переменился. Переменились твои стихи. Я еще не видывал такой перемены.
Вдруг он распрямился, так вдохновенно, что я словно бы воочию видел возрождение страсти.
— Маргарет много об этом думала, Эдмунд. Она это дело взрослением объясняет.
— Не ахти как проницательно, — сказал я — ради П и чтобы показать, что я уже на все согласен.
Но он был предельно краток:
— Она мужскую силу имеет в виду.
Я невольно усмехнулся:
— Да она и слов таких из себя не выдавит.
— Ну, может, и сама Маргарет тоже переменилась, — вздохнул он.
— Все та же дура, какой была всегда, и муженек все тот же дурак-биржевик, парочка бесплодных ханжей, — да она эту так называемую мужскую силу не опознает, когда на нее наступит. Ей само это понятие претит…
— Оно ей нравится, — сказал он.
— Нравятся ей только разные эвфемизмы. Не может прямо на вещи взглянуть, вот и пользуется прикрытиями. Нежность! Мужество! Зрелость! Героизм! Совсем пустая голова, — сказал я. — И что она в своей жизни сделала, разве что дурацких детишек нарожала. Я уже и счет потерял, сколько она их…
— Следующий-то мой, — сказал он.
— Что за идиотская шутка.
— Не шутка.
— Послушай, шути себе насчет плагиата сколько душе угодно, но не трать зря слов на волшебные сказки.
— На детские сказки, — поправил он. — Я ничего не трачу зря, я ж говорил. Вот. И Маргарет я плагиировал, присвоил, приватизировал, если уж вам приятно придерживаться буквы П. — Здесь он привел еще кое-какие слова на букву П, не приспособленные для печати, которые я вынужден доверить опыту читателя, правда не почерпнутому в гостиных. — А насчет головы Маргарет — тут ты очень даже сильно ошибаешься, Эдмунд. У нее прекрасная деловая хватка. Просто раньше она возможностями не располагала. Знаешь, когда моя книга вышла, с тех пор на меня, честно тебе скажу, имеется кое-какой спрос, так она что сделала — она устроила мне выступления на полгода — читать свои произведения вслух. А гонорары! Она для меня выбила больше, чем Эдна Сент-Винсент Миллей[5] огребает, если всю правду хочешь знать, — сказал он гордо. — Да, а что? У этой дамы только и получается стих настоящий, когда она имя-фамилию свою пишет.
И вдруг, сквозь его гогот и клубы дыма, до меня дошло, кто́ стоит за этим названием поэтической книги. Б-же ты мой. Маргарет! Книга называлась «Мужская сила».
Неделю спустя после этого разговора он уехал с моей сестрой в Чикаго на торжественное открытие своих чтений.
Я полез к нему на чердак и там учинил обыск. Меня терзали ужасные сомнения, я кипел. Я утратил Регину из-за принципов Маргарет, а теперь Маргарет утратила свои принципы, и в обоих случаях Эдмунд Сад оказался на коне. Он выиграл от ее высокоморальности, и от ее аморальности он тоже выиграл. Я снова начал его ненавидеть. О, если бы я только мог поверить в эту его чушь; ничто не могло меня потешить больше, чем мысль о том, что да, он вор, слова ворует; с каким мстительным восторгом я его поймал бы с поличным — ведь даже вполне правдоподобное признание в плагиате в таких устах смахивало на ложь. Чердак не выдал никаких улик. Даже поэтической антологии, скажем, не оказалось, которая могла бы объяснить столь буйное цветение; вообще не оказалось ни единой книги — жалостный остов словаря, закинутый в угол вместе с сигарным ящиком, не в счет, конечно. А в остальном — был тут старый стол, с его — нет, с моей — пишущей машинкой, диван, два-три стула, пустой комод, горячий голый пол (жар бил кверху) да исходный его костюм лениво свисал на вешалке со стеклянной крыши, приютив на лацканах беззастенчивую моль. На ум просился Мухаммед с Кораном, Джозеф Смит и его золотые листы[6]. Некая тайнопись под диктовку повторялась в этих стенах: дар нисходил на него из света, поднимался из тьмы. И я присел к его столу и кое-как напечатал отчаянное письмо Регине. Я предлагал продолжить наши отношения на новых условиях. Я писал, что мы, надеюсь, сможем все начать сначала, не так, как прежде (мой дом занят). Я писал, что я на ней женюсь.
Она ответила безотлагательно, вложив в конверт объявление о свадьбе полугодовой давности.
И в тот же самый день вернулась Маргарет.
— Я его оставила, конечно, я его оставила. Пришлось, пришлось, ах, не то чтоб он в данных обстоятельствах сумел о себе позаботиться, но все равно — я отослала его в Детройт. Раз я его менеджер, в конце концов, я же должна устраивать его дела. А из провинции как их устроишь, верно? Нет, мне необходимо быть здесь, провернуть кое-какие встречи… ты себе представить не можешь, Эдмунд, его буквально рвут на части! Мне надо для начала организовать настоящий офис, с коммутатором и все такое…
— Дела идут?
— «Дела идут»! Ну что за манера выражаться! Эдмунд, он просто чудо! Это что-то сверхъестественное. У него харизма, Эдмунд, в Чикаго арестовали трех девиц, они устроили живую цепь, с люстры свесились над самой кафедрой, и та, которая висела пониже остальных, дотянулась до его волос, чуть скальп не содрала с бедного мальчика…
— Вот жалость, — вставил я.
— Что ты хочешь сказать, при чем тут твое «вот жалость», да ты не слушаешь меня, Эдмунд, он знаменитость!
— Но у него волос так мало, и он так с ними носится, — промямлил я, гадая горько, не вышла ли за лысого моя Регина.
— Что за тон и кто тебе дал право? — возмутилась Маргарет. — Ты просто понятия не имеешь о том, до чего он скромен. Думаю, тут даже отчасти секрет его обаяния — ну полное отсутствие эго. Сплошная невинность, ну дитя, дитя. В Чикаго буквально через плечо смотрел — не понимал, его ли имеют в виду или кого другого. А имеют в виду его, его, и ты просто себе не представляешь, какие вопли, какая толкотня за автографами и как вопят «браво» и в обморок падают, если случайно поймают его взгляд…
— В обморок? — усомнился я.
— В обморок! Б-же ты мой, ну Эдмунд, ты разве не читаешь хотя бы заголовки в твоей же собственной газете? Публики на него сбегается втрое больше, чем на Карузо. Какой ты трудный, Эдмунд, ты же сам признаешь его достоинства, но у тебя внутри прямо преграда какая-то, вот не можешь ты и не понимаешь, какая власть у этого мальчика…
— Я вижу, какая у него власть над тобой, — сказал я.
— Надо мной? Над всеми, Эдмунд, весь мир теперь в его власти — я уже ему устроила чтения в Лондоне и Манчестере, а вот телеграмма из Йоханнесбурга, там жаждут его, слезно умоляют, — о, с этим захолустьем покончено, можешь мне поверить. И, знаешь, я ведь только что устроила прекрасный, выгодный договор на его следующую книгу, и ведь на первую так и сыплются, так и сыплются отзывы! — Щелкнув замочком, она вывалила из портфеля груду подшивок, бланков, списков, надорванных конвертов с экзотическими штемпелями, пухлых официального вида папок — и все это, шурша, кружась, осыпалось в ее растопыренные колени.
— Как — на следующую книгу? — спросил я. — А она что, готова?
— Естественно, она готова. Он удивительно продуктивен, знаешь. Он крайне плодотворен.
— Буйное цветение, буквально, — предложил я.
— Да, вот именно, подлинные его слова, и как ты догадался? Он может практически в любой момент создать стихотворение. Иногда, сразу после чтения, когда совсем без сил — знаешь, это ведь собственная застенчивость так его изматывает, и в то же время уже заранее тревожится, волнуется, а будет ли следующая лекция столь же успешна, — вдруг на него — да, вот именно находит, и тогда он прячется в самом укромном уголке отеля и роется в бумажнике, откапывает свои листочки — всегда с собой таскает эти сложенные листочки, там у него, наверно, наброски, замыслы, и всех гонит от себя прочь, даже меня, и печатает (страшно доволен, кстати, новой своей машинкой) и печатает себе вволю от избытка сердца! — ликовала она. — Да, энергия гения. И эта его подлинность, Эдмунд, и, кстати, глубоко энергетический человек, Эдмунд, глубоко энергетичен сразу во всем. Ты хоть за рецензиями-то следишь, надеюсь?