— Как — на следующую книгу? — спросил я. — А она что, готова?
— Естественно, она готова. Он удивительно продуктивен, знаешь. Он крайне плодотворен.
— Буйное цветение, буквально, — предложил я.
— Да, вот именно, подлинные его слова, и как ты догадался? Он может практически в любой момент создать стихотворение. Иногда, сразу после чтения, когда совсем без сил — знаешь, это ведь собственная застенчивость так его изматывает, и в то же время уже заранее тревожится, волнуется, а будет ли следующая лекция столь же успешна, — вдруг на него — да, вот именно находит, и тогда он прячется в самом укромном уголке отеля и роется в бумажнике, откапывает свои листочки — всегда с собой таскает эти сложенные листочки, там у него, наверно, наброски, замыслы, и всех гонит от себя прочь, даже меня, и печатает (страшно доволен, кстати, новой своей машинкой) и печатает себе вволю от избытка сердца! — ликовала она. — Да, энергия гения. И эта его подлинность, Эдмунд, и, кстати, глубоко энергетический человек, Эдмунд, глубоко энергетичен сразу во всем. Ты хоть за рецензиями-то следишь, надеюсь?
Это была атака, я занял оборону.
— И как же он назовет эту новую книгу?
— О, разные мелочи вроде названий он оставляет на мое усмотрение, а лично я — сторонница простоты. «Мужская сила II», — объявила она этим своим жутким бизнес-голосом. — А потом будет «Мужская сила III», а потом…
— Ах, буйное цветение, — вставил я.
— Буйное цветение, — она просияла.
— Бездонный источник?
Тут уж она удивилась:
— И как это ты всегда так точно попадаешь на подлинные слова Эдмунда?
— Да знаю я, как он разговаривает, — сказал я.
— Бездонный источник, да, он сам так определил. Вот погоди, увидишь! — она меня припугнула.
Она не ошиблась. После «Мужской силы» появилась «Мужская сила II», потом «Мужская сила III», а потом младенец мужского пола. Маргарет его назвала Эдмунд — якобы в мою честь, — и муж, биржевик, хоть и несколько озадаченный этим человеческим плодом среди столь буйного литературного произрастания, однако же слегка приободрился. В последнее время, с тех пор как скромная контора Маргарет приросла тремя секретарями, ему сдавалось, что он видится с ней реже, чем бывало, по крайней мере, что она его замечает реже, чем бывало. И этот младший Эдмунд ему представился доказательством (хоть он и минуты не размышлял на эту тему) того, что она его замечала чаще, чем почему-то он запомнил. Маргарет меж тем была бодра и весела — закинула новоявленного крошку Эдмунда («Назовем его Третий», — она хохотала) в сверхукомплектованную детскую и пустилась по делам: дела разрослись невероятно. Кроме трех секретарей у нее в штате появились еще и два ассистента: поэты, стихоплеты, тенора, альты, мистики, леваки, праваки, мемуаристы, спиритисты, рационалисты, предсказатели, вымогатели — все-все, кто не без idée fixe, и потому для цикла этих лекций — в самый раз, именно то, что надо, шумно ломились в круг ее клиентов. Эдмунда она гоняла нещадно. Гоняла его в Париж, Лиссабон, Стокгольм, Москву; никто в этих столицах из его чтений не понимал ни слова, зато названия книг внушительно переводились на все языки. При чтении он теперь стал слегка порыкивать — вечно был охрипший — из-за курения, не вынимал сигареты изо рта, и по настоянию Маргарет он всячески это рычание культивировал. В сочетании с его акцентом оно бросало в интернациональную дрожь всех самых лучших женщин мира. Манжеты с инициалами она отменила и наряжала его теперь, как боксера, в черные высоко шнурованные ботинки и блестящие тенниски в обтяжку, из которых перла, кучерявясь, его шерстистость. Длинные клубы дыма вечно струились у него изо рта. В Париже его загоняли на Пляс де ля Конкорд воплями: «Virilité! Virilité!» «Die Manneskraft»! — вопили в Мюнхене. И был обвал, поток, потоп рецензий. В отделе фотографий всех изданий его физиономия соперничала с парадными бюстами герцогинь. В Нью-Дели его глянцевый торс реял над улицами как аватар. Серьезные литературные критики уже давно его бросили, метнули, выпулили им, как из рогатки, — но ведь они же, серьезные литературные критики, все это и затеяли. «Принцип маскулинности, персонифицированный, выверенный, проясненный», «Острота Александра Попа, чувственность Китса», «Как в капле вод отражены свойства величайших романов», «Толстовское начало», «Оригинальность, сила», «Мужская притягательность», «Эротичность».
Маргарет, в экстазе, скоро сунула новое дитя в ломящуюся детскую. На сей раз биржевик помог ей выбрать имя. Остановились на Саде и наняли еще одну няню, чтоб совладать с избытком.
После «Мужской силы IV» явилась «Мужская сила V». Качество стихов не падало, и было просто удивительно, как это он вообще их продолжает создавать. Иногда он ко мне заглядывал между поездками, неизменно поднимаясь наверх и по стонущим половицам обходя свои прежние владения. Спускался он изнеможенный, ссутуленный; со вспухшими карманами, но там были, кажется, только его кулачищи. По мере того как слава его росла, он странным образом все больше тушевался. Кстати, он смекнул, что меня втайне окисляет его успех, и скромно постарался мне напомнить о тех временах, когда еще писал плохо.
— Тем хуже, — ответил я ему. — Это только доказывает, что пророк из меня никакой.
— Ничего подобного, — сказал он. — Не такой уж ты плохой пророк, Эдмунд.
— Я говорил, что со своими стихами ты далеко не уедешь.
— И не уехал.
Я возмутился — Маргарет недавно мне показывала его банковский счет. Он теперь был одним из богатейших людей в стране; моя газета вечно подпитывала невзыскательную хронику сведениями о нем, представлявшими общечеловеческий интерес: «Прославленный поэт посещает сказочную Патагонию».
Я сказал:
— Как это — не уехал? Какого ж тебе еще рожна от мира надо? Что еще, по-твоему, он тебе может дать?
— А-а, я знаю?.. — сказал он. Мрачный такой, сердитый. — Просто чувствую — вот, на исходе я, к концу дело идет, и все.
— Да что к концу идет? Победы, восторги? Тебя все время с Китсом сравнивают. Твой дружок Филдинг на днях написал в «Строфах века», что ты можешь тягаться своими масштабами с ранним Мильтоном.
— Филдинг маразматик. Его давно турнуть пора.
— И по продажам ты идешь сразу после Библии.
— Я воспитан на Библии, — вдруг встрепенулся он.
— Ну-ну. Так у тебя что? Угрызения совести? Послушай, Илья, уладил бы ты все дело с Маргарет, пусть она получила бы развод, и узаконь своих детишек, раз тебя это тревожит.
— Они очень даже законные. Старик неплохой отец. Да они все там перемешаны, я одного от другого не отличу.
— Твои те, которые названы в твою честь. Ты оказался прав насчет Маргарет — способная женщина.
— И не тревожит это меня совсем, — он гнул свое.
— Но что-то ведь тревожит. — И это обстоятельство меня заметно грело.
— Честно говоря… — Он плюхнулся в мое наследное ветшающее кресло. Только что вернулся из поездки по Италии; на старте в гардеробе у него было тридцать семь атласных рубашек, и ни одна в целости и сохранности не пережила поездки. Оторванные рукава шли по двадцать лир за штуку. Очки украли прямо с прославленного носа.
— Мне нравится тут, Эдмунд, — он сказал. — Твой дом мне нравится. Нравится, что ты моих старых вещей там, наверху, не касаешься. Человеку дорого собственное прошлое.
Меня всегда поражало, что стиль его устной речи ничуть не изменился. По-прежнему он обожал несносные трюизмы. Как Колумб, открывал избитые клише. Но его стихи… Да, как странно, какое упущение! Я ведь и не попытался даже их охарактеризовать. А все потому, наверно, что их надо демонстрировать — читать вслух, как читал по всему миру Эдмунд. Поскольку я лишен такой возможности, мне следовало бы, конечно, их здесь представить; но не хотелось тормозить рассказ, выкраивая для них пространство, хотя, по правде говоря, много места они б не заняли. Удивительно компактные, строгие, в форме традиционных катренов. Точная рифма, правильный размер. И кроме всего прочего, неслыханная простота. В отличие от продукции раннего Эдмунда, язык здесь был совершенно чист. Никаких выморочных словечек. Обыкновенный словарь обыкновенного человека. И в то же время — поразительная мощь. Эти стихи запоминались сразу, с ходу врезались в память — их буквально невозможно было забыть. Некоторые были с сюжетами, вроде баллад, и как пьянили, как бодрили эти жутковатые сюжеты. Другие представляли собой любовную лирику, на диво откровенную, на такую откровенность пока не отваживался ни один западный поэт, — но она дышала чистотой, здоровьем, эта лирика, грязным бельем отнюдь не пахла. Как заметил кто-то, прочитав или послушав стихи Эдмунда Сада: только человек с богатым, разносторонним опытом мог написать такое. Размышляли о его жизни. Если бы члены семейства Борджиа[7], очистившись от многочисленных своих пороков и злодейств, сделались поэтами, заметил кто-то, они писали бы подобные стихи. Если бы Лихие Уланы Тедди Рузвельта[8] стали вдруг поэтами, они писали бы подобные стихи. Если бы Наполеон и Чингисхан были поэтами, они писали бы такое. Стихи были мужские. Они были политические, персональные, публичные, приватные. В них уживались пыл и хандра, опытность и юность, мудрость и наивность. Только приятности и вялости решительно в них не замечалось, как никогда не отдает приятностью и вялостью тугая, выверенная, бережно сдерживаемая сила.