Или взять такой случай. (Это все к вопросу: «Руки прочь от нашенских мудаков».) Варлам Шаламов, так? Шаламова знаешь? Слыхал. Ну так вот. Он, когда из лагеря откинулся, не из пионерского в смысле, он потом в Смокве такой толстый том навалял — про ужасы лагерной жизни, жизни вообще. А по-моему, это неправильно. Что неправильно? А писать он имел право, пыль лагерная, только в лагере сидючи. В лагере, — это да, он имел на то полное моральное право. А как откинулся — нет, он право такое утратил. Хочешь писать про лагерь, не про пионерский в смысле, — сиди в лагере. Правильно я мыслю? То-то же.
Кроме того, Том: ты, что ли, прокурор крысе? таракану? клопу? Все они для экологического равновесия созданы Господом. Тебе они не нужны, а Ему нужны; доверься ему, Том. Вон китайцы: посгубили из рогаток воробьев-то, а в итоге — экологический фол: размножилась мошка, кою воробьи, от сотворения мира, аккуратно изничтожали, a она уж пшеницу-то на корню пожрала, и, надо сказать, куда проворней, чем это делали птички. В итоге — ни воробьев, ни пшеницы, минус амортизация рогатки, минус затрата коллективных усилий по ее эксплуатации.
«…покой и волю не навяжешь. Какое право имею я, Том Сплинтер, покой и волю кому-либо навязывать? Никакого. У меня свои представления о саде радостей земных, у Жоры Жирняго — другие; кому — таторы, а кому — ляторы. И потом — можно похвастаюсь? Ужасно люблю хвастаться. Ужасный грех. Но наедине с собой — грех не похвастаться.
Вот мой бесценный день. Встаю с постели, когда восхощу (а коль не восхощу, то и не встаю вовсе), из обязательств — себе лишь самому служить и угождать. Священный долг индивида. Сердцем, полным радости и блаженства, благодарю за такую возможность разнообразные экуменические божества. Ярко, с нестихающей остротой наслаждаюсь тем, что не обязан человеков, не нужных моему уму, чуждых моему сердцу — ни лицезреть, ни, сохрани святые, слышать. Беру книжку, читаю с любого места, иду в лес, еду на море — или никуда не еду и не иду.
И так — ежедневно. Из окна ванной комнаты видны кобылицы и жеребята — есть сахарно-белые, есть литого серебра, есть шоколадные. В траве-мураве под окном гостиной — капельками ртути — перекатываются кролики.
А иной раз на DVD подсядешь. Накачиваясь классическими грезами своего детства. И так уж иной раз накачаешься, что бросаешься вдруг (о чем и не помышлял мгновением раньше) звонить-названивать абонентам из прошлой своей жизни. Влетаешь этаким незаконным булыжником, форс-мажорным метеором — и звонок твой обрывает плодотворное супружеское общение („Всегда ты крышку от зеленой кастрюли куда-то деваешь! Вечно ты куда-нибудь ее засо…“)
Странная жизнь... Поговоришь на трехзначную сумму, души обоюдно разбередишь — и вновь в свое суверенное королевство, где есть книги в доме, орган в костеле, ивы (с шевелюрами обесчещенных девушек в исполнении кинодив 60-х годов), яркие травы возле прудов, лягушки, лисы и белки, а еще есть неподвижные цапли, будто вырезанные из картона (словно сами себе президенты), и лебеди — белые и черные изящные букеты на зеркальной глади озера — и есть утки, и есть их мужья, селезни, и есть лысянки (созерцая коих, смоквенские туристы в непринужденности своей традиционно восклицают: „Какие они вку-у-усные!..“), и есть нарциссы — весной в перелеске возле бензоколонки — апельсинные, лимонные, белоснежные. Царство Нарциссов, чье горьковатое вино разлито в вечернем воздухе, и никто их не губит...
А дома тебя ждет видеонаркота... кинематографический кокаин... А воздух с балкона чистый, чистейший! Черемухой пахнет... тишина!.. И знаешь: завтра опять, благодарение Богу, никуда не вставать, никуда не бежать, никто, никто тебя мучить не будет!..
И всего этого добился я сам».
Во времена оны, в Смокве, работал Том с микроскопом (с мелкоскопом, — как всенепременно написал бы А. Н. Жирняго) — да, возился он, Том Сплинтер, с разной видимой и невидимой глазом сволочью, в т. ч. иногда и с чешуекрылыми — правда, не с позиций чистой энтомологии, как В. Н. (к сожалению), а более с точки зрения недугов крови, общей биологии, микробиологии, инфекционных и паразитарных заболеваний, а также эпидемиологии.
Кстати, эпидемиологическое данные при изучении этиологии и патогенеза (зарождения и развития) различных заразных болезней, а также природных ареалов, где циркулирует их возбудитель, а также путей их распространения — как ни крути, сродни сходным факторам при массовых социальных психозах...
Да, стало быть, движет Томом, при составлении сих записок, негасимый научно-исследовательский интерес: ужасно любопытно узнавать, разглядывать и анализировать морфологию возбудителя! Давать названия тому, что зрят очи... Хотя вряд ли кто из непосвященных знает, что в медицинской практике, особенно когда дело касается микро- и макроморфологии, в ход идут десятки и сотни уже готовых, точнее, строго закрепленных, невероятно образных метафор! (Олеша позеленел бы от зависти.) В основном, правда, как ни странно (как раз не странно), большинство тех метафор имеет гастрономический уклон (жирнягинская линия) — ну, например: «кофейные зерна» (гонококки), «гречневая каша» (вид одной из патологических клеток крови), «малиновое желе» (кровавая слизь при определенном поражении прямой кишки) и т. д.
А что ж! Это дело житейское: «хлеб наш насущный» — всесвойский, косный, общепонятный код...
Для человека с микроскопом несть ни бабочки, ни спирохеты.
(Вот она, тенденциозность! — потирает свои шкодливые лапки карапуз-критик. — Все бы г-ну Сплинтеру с микроскопом копошиться — в то время, когда мы… когда мы здесь… мы-ы-ы-ы!.. му-у-у-у!.. да! в телескопы зрим, в телескопы!.. истину прозреваем!.. остается лишь пожалеть автора… имя Христа лишь всуе… благодать автору неведома… но мы-то знаем… мы-ы-ы-ы!.. му-у-у-у!.. проходим величайшие испытания… высочайшие цели… роковое избрание судеб… прозрачно выраженная воля небес… очищение… миссия…)
Любой человек, не склонный к нырянию под микроскоп, т. е. почти любой, а не только отмеченный творческой импотенцией критик, — итак, любой человек, конечно, не задумывается о том, что всякий объект повседневности — и даже особенно «противный» — кал, жирнягинский жир, моча — итак, всякий без исключения объект, при определенном увеличении его микрочастиц (и последующем разглядывании их с той труднодоступной, девственной точки, где не ступала нога резонера), — такой объект вполне может воссиять невиданной красотой. Победительной красотой — и правдой иных величин.
Ну, например. Возьмем упомянутую уже урину — мочу то есть — причем явно патологическую: вот она, мутноватая, зловонная, «желто зеленеет» в литровой банке из-под маринованных помидоров «Салют». Капнем миллилитров десять в пробирку, отцентрифугируем. Размажем частицы осадка по предметному стеклу... Дадим высохнуть... Прижмем сверху покровным стеклышком, положим на предметный столик, направим зеркальцем свет... Теперь — пошли щелкать переключаемые объективы... муть... муть... мутновато...
Но вот! — под определенном увеличением ты наконец видишь это: щедрые, сверкающие россыпи алмазов — громадные их гроздья и друза — искрящиеся пещеры сплошных, как снега, алмазов — а вот царственно излучают горний светопоток ювелирные витрины-эталажи — все бриллианты мира, изумительно отшлифованные, с игрою бессчетных граней — бриллианты другой, нежной и безупречной Вселенной — рассыпаны кем-то таинственно и бескорыстно по тихой, безлюдной звезде твоего зрачка...
Матерятся лимитчицы-лаборантки... Воняет тем, чем воняет... А ты с затаенной жадностью рассматриваешь свои богатства. Они напоминают сказочные красоты на дне колодца-калейдоскопа.
…Калейдоскоп был настоящим факиром (пре-сти-ди-жи-татором) — в дошкольном ангинозно-коревом раю. В том раю ласка мамы, папы и бабушки была дополнительно помножена на тяжесть твоей хвори... На дне калейдоскопного колодца, при всяком его повороте или даже — ах! — неосторожном движении — раздавался чудесный, неповторимый шорох — словно взмах ресниц незримой принцессы. И всякий раз вспыхивал новорожденный парадиз! С однократным, безвозвратным, никогда не повторяющимся узором... Всякий новорожденный узор возникал от разрушения, исчезновения и забвения предыдущего…
— Марь Петровна! — кричишь ты. — Нет, вы только посмотрите, что в моче у этого, как его...
— Иванова, — подсказывает Марь Петровна. — Ишь, солей-то сколько... ишь, солей... сказано же было: не жри на ночь мясо...
— Нет, а красиво-то как, Марь Петровна!..
— Ему жить с его почками от силы три дня... — закуривает Марь Петровна. — А он, гусь, набил вчера брюхо, как на Маланьиной свадьбе... Да и бормотухой-то, видно, запил... Ему сожительница, дура, бормотуху в грелке по субботам притаранивает... Он к животу грелку-то прикладывает, стонет — и вот себе надрывается, ну будто рожает! — да в сортире-то и засасывает — думает, я не знаю...