— Ну, когда как: обычно — двух, в выходные — до трех-четырех доходит. Четыре уже многовато.
— А-а-а… — протянула она. — Силен. А заразиться не боишься?
— Нет, — улыбнулся Порномальчик. — С этим проблем нет: профилактика. Вообще, если хотите, можно бесплатно — вы мне нравитесь.
— А ты мне — нет. Уходи быстро, — сказала Марина, вставая. — И дорогу сюда забудь. Все ясно?
Когда дверь захлопнулась, Марина забормотала почему-то «Отче наш», но, не получив облегчения, раскрыла окно: там, за стеклом, шел дождь, а под дождем шагал вникуда политехнический Порномальчик. Дождь слушал и небезызвестный Моральный урод, называя его «осадком»; но пели уже какие-то птицы, и Марина знала, что ради этих вот самых штук — разбивающихся вдребезги капель, негромких трелей и волнующих запахов просыпающейся весны — живет то ли на плоской, то ли на круглой, но всегда возлюбленной и влюбленной Земле. И только для этих моментов!
В том самом — в стиле ампир — здании, где размещалась раньше богадельня, теперь морг. Неухоженный старый парк с разлапистыми деревьями и необунинскими темными аллеями разделял мир на живых и неживых; за этим разделением и стоял маленький особнячок, чердак (он же — мансарда, флигель, мезонин) которого занимала теперь мастерская Натали, в просторечии — Нуси.
Нуся, приехавшая в Россию из самой что ни на есть настоящей Франции еще в детстве (мама имела неосторожность влюбиться в нашего актера, спившегося лет через семь), получила от предков все прелести двусторонней богемки, как-то: отсутствие денег, хамелеонства, да хрупкую, тонкую красоту. Десять лет назад Нусиного отца, не совсем старого русского, отвезли в морг, что стоял напротив мастерской. Патологоанатом обнаружил у него цирроз печени; мать Нуси долго плакала, умоляя дочь вернуться в теплую Францию, но та не захотела: так и осталась в Москве, получая периодически открытки с видами Эйфелевой да небольшие посылки к Рождеству и именинам.
Я приходила к Нусе смотреть эскизы декораций и костюмов к постановкам нашего совсем зеленого, но уже спешащего дышать Молодежного театра-студии, где играла то первые, то эпизодические роли: по принципу контрастного душа, за гроши. А Нуся была чертовски талантлива, к тому же любила театр: так мы и сошлись.
Мастерская ее не имела ни одного окна — только в узкой кишке, напоминающей коридор, было что-то, дающее возможность определения времени года: впрочем, меньше всего это «что-то» походило на окно.
Нуся открывала дверь с неприедающимся одинаковым приветствием, улыбаясь: «Лапушка пришла!»
И лапушка — то есть я — оттаивала от вечной суеты, так раздражавшей в течение многих лет. Впрочем, речь не обо мне. Как-то я сказала Нусе:
— Если искусство — дар свыше, то художник дарит его другим. Отдает. Бесплатно. Как тебе эта мысль?
Нуся поморщилась:
— Фу-ты! Это очень нехорошая мысль. Потому что даже художники хотят есть. Хотя бы пару раз в день. А ты вообще знаешь, сколько сейчас стоят анилиновые краски?
— Нет, — я пожала плечами.
Нуся достала из шкафа какую-то баночку темно-зеленого цвета и вздохнула:
— Четыреста рэ вот это чудо стоит, — и отвернулась. — Плюс рамы, холсты… Крепдешин для батика — триста двадцать за метр. А ты говоришь — дар, — Нуся махнула рукой и пошла ставить чайник.
На что она жила? Ну да, что-то присылала мать, какие-то работы продавались, но немного, совсем немного, — Нусе жалко было расставаться с картинами, а сидеть с десяти до семи Нуся в конторе не могла — это ведь действительно жутко: с десяти до семи…
Как-то раз я зашла к ней поздно, после спектакля, еще не отошедшая от роли, вся горячая, вся наизнанку.
Нуся открыла молча и почти сразу присела на диван, скрестив одновременно руки и ноги — тогда она была так похожа на кающуюся грешницу — почему, не могу объяснить.
— Нуся, что с тобой? — выдавила я, потому что казнь Марии Стюарт маячила у собственной шеи виртуальным топориком.
— Ничего, лапушка, это пройдет, — куда-то в стенку сказала Нуся. Потом выяснилось, что у нее купили сразу четыре картины: какой-то иностранец отвалил за каждую по девятьсот долларов, так что она теперь «богачка»… — и рассыпала на столе купюры.
— А почему ты расстраиваешься тогда? На три с лишним штуки баксов можно полгода жить в этой стране… в принципе… если не… — я осеклась.
Нуся достала бутылку «Апшерона»: она любила почему-то именно «Апшерон». Мы выпили, и тут она говорит вдруг:
— Слушай, я хочу изменить. Все изменить, понимаешь? Мир изменить. Сначала изнутри, конечно. Потом тогда он снаружи — сам. Но изнутри сложнее всего. Я чувствую, блин, что так и не научилась. Жить. Каждый день учусь, каждую минуту, а не выходит. Не важно, Россия или Франция, главное — что внутри. А внутри — одна сплошная дыра. Че-ор-ная, вот такенная, — Нуся развела руки, обозначая пустоту в воздухе, — видишь? Пустота — это хорошо. Но пустота не должна иметь цвет. А здесь я его вижу, — Нуся налила еще; я странно смотрела на нее — я думала, Нуся счастлива в своих красках, а о подобном если и думает, то очень редко.
— Может, тебе завести роман? — сказала я, и тут же отругала себя за банальность: Нуся нахмурилась и взглянула на меня, как на тяжелобольную.
— Это все ерунда, какая же это все ерунда! И картины мои, и, прости, твои роли, и даже музыка, да, даже музыка, как ты не понимаешь! — она завелась не на шутку. — Мужчины мне вообще теперь не нужны; продолжать род нет смысла, секс без любви — скотство, а любить у меня нет сил.
— Знаешь, — я сделала большой глоток, — тебе просто надо сменить обстановку, устала ты.
— Нет, — Нуся разозлилась. — Ты неужели не понимаешь? Даже ты? — она сделала ударение на «даже». — От перестановки слагаемых… — она усмехнулась. — Я думала: писать картины — это выплескивать себя, отдавать душу — бумаге, как черту, как Богу. Раз все в мире взаимообратимо, то черт, значит — обратная сторона Бога? Ладно, — она набрала полные легкие воздуха. — Но выставку я себе позволить не могу — дорого; продать все, что висит здесь, — тоже, — она обвела глазами стены мастерской. — К тому же, люди сейчас нищие, им не до искусства. Стать среднестатистической женой среднестатистического человечка, чтобы выродить что-то среднее… — она отвернулась. — Господи, как скучно! Жутко как! Тебе от этого разве не жутко, скажи, скажи — не жутко разве? — она заглянула в меня своими большими голубыми глазами: они были такие больные, эти ее глаза!
— Жутко, — нехотя ответила я. — Только я стараюсь не позволять себе так думать. И выплескиваюсь на сцене.
— Почему, почему не позволяешь, лапушка? Почему мы всегда думаем черт знает о чем, только не о самом главном?
— Потому что нельзя постоянно о главном, — нарочито отстраненно сказала я. — Потому что есть еще дни недели, обязанности, работа — причем самая лучшая в мире работа. По крайней мере, у меня. И у тебя. Ты же знаешь о своем таланте!
— О, Господи! — Нуся трагично заломила руки. — Да зачем он нужен вообще, этот талант, если так все это чувствуешь, что и жить невозможно? Искусство ради искусства? А я не хочу — не хочу! — понимаешь? — заниматься искусством! Хочу жить. Просто… Мое искусство меня убивает. Каждый час, — Нуся стукнула кулаком по столу. — Каждый час, — и тут же сникла и налила еще рюмку коньяка.
Я знала, что это такое; я сама не спала когда-то тысячи ночей, разбираясь в чем-то подобном; на мое счастье я научилась совмещать театр с реальностью и бытом; Нуся же, как ребенок, этому упрямилась, — а может, она знала что-то недоступное мне — может, именно это и чувствуют перед тем, как.
— Я сильная, — сказала вдруг Нуся, — сильная. Потому что самоубийца слабым быть не может изначально: это ж какая сила нужна, чтоб себя убить! — она посмотрела вверх. — Но у меня нет приспособления, которое делало бы смерть более-менее безболезненной. Помоги мне, — Нуся почти встала передо мной на колени, и я с трудом подняла ее. — Помоги!
Она рыдала, а я чувствовала, что сейчас же свихнусь, сию секунду.
— Чем помочь? Пистолет, что ли, принести? — дурканула я.
— Да, — захлебывалась слезами Нуся, — пистолет.
— Так, — я встала из-за стола, — а теперь слушай внимательно, — и начала нести всю ту умную и логичную чушь, которая вроде бы должна отвести от греха подальше кого-то другого, но только не себя саму — самой себе своя собственная логичная чушь едва ли поможет!
Нуся слушала, кивала, а потом вдруг рассмеялась:
— Ладно, проехали. Это я репетирую. Мне же в вашем театре Лету из «Сумасшедшего мира» предложили, вообрази?
Я остолбенело посмотрела на нее, а потом растерянно покачала головой и начала спускаться вниз, надеясь доехать до дому на машине — мне не хотелось никогда больше оставаться у Натали, в просторечии — Нуси.